Гости от души, хотя и весьма сдержанно, посмеялись: им особенно понравился ответ артиста директору московского театра. Один лишь рассказчик не разделял их веселья.
Вспомнив о Павлове, снова разбередил старое, до мелочей представил всю жизнь театра: вечернюю суету в артистических уборных, стук карет и колясок у театрального подъезда, шиканье и едва сдерживаемое дыханье сотен людей перед началом представления...
Три неповторимых года, связанных с театром, наполняли его жизнь сказочно богатым содержанием. Каждый день приносил что-нибудь новое, интересное, обжигающее душу, но главное: спектакли не оставляли равнодушными зрителей, они очищали, приподнимали над приевшейся обыденщиной, облагораживали мысли и чувства. Ради этого стоило жить, мучиться, волноваться, не давать покоя себе и другим. Теперь нет ни всепоглощающих забот, ни волнений — образовалась ничем не восполнимая пустота. Правда, еще оставался Дом для бедных — его детище, боль и радость, немало отнимает времени и не вполне законченная «Энеида». И все же горько, обидно, особенно непереносимы были первые дни, когда вдруг в одно раннее утро опустело театральное здание — словно сердце из груди вынули...
Обидно и за Павлова. Где он? Что с ним? Так, верно, и не устроил своей жизни, по слухам — об этом совсем недавно говорил всезнающий Имберх, бывший сослуживец по театру — даже Штейн, перекочевавший в Тулу, не пожелал взять Павлова обратно: предприимчивый немец пугался независимого поведения, трудного характера этого человека, не сумел, а может, не захотел понять и оценить по-настоящему большой искренний талант. Кто знает, с кем нынче воюет и как живет этот гордец. Жаль, если расстался со сценой: для отечественного театра — потеря немалая. Впрочем, сколько истинных талантов погибло на святой Руси! Гибнет и нынче — ежедневно, ежечасно. Придет ли этому конец, господи?!
— Гм... Есть, однако, и у нас люди, коими вправе гордиться, — сказал Белуха-Кохановский. Человек прямой, он говорил, что думал: если восторгался — то громко, от всего сердца, если осуждал — не стеснялся в выражениях. Открытое лицо его, иссеченное морщинами, несмотря на годы, дышало еще здоровьем и силой.
— Несомненно, есть, — заметил Стеблин-Каминский и вздохнул, тонкие усы его опустились, заключив в скобки острый подбородок. — Но судьба у них, Павел Дмитриевич, не завидная.
— Не понимаю! — вскинулся Лукьянович. — Вы — и такое слово? Незавидная! Да как можно так думать?
— А что — непозволительно? — спросил Павел Степанович мягко, его черные глаза смотрели на собеседника в упор. — Надеюсь, дорогой Андрей Федорович, вы не станете утверждать, что путь их усыпан розами?.. Как вы, например, полагаете, где нынче тот самый Павлов? Не знаете? А я слышал, что оный достойный муж обретается в каком-то разъездном балагане и если еще не спился, то сопьется непременно. Вот он, путь благородных...
— Зачем же так пессимистично? — болезненно поморщился, как от внезапно вспыхнувшей боли, Лукьянович. Он оглянулся на Котляревского, на сидящую за столом Александру Григорьевну, словно приглашая их разделить его мнение. — Я, сударь, хотел сказать совсем другое. Я не говорю о тех, кто потерял надежду на добро и утешения ищет в общении с Бахусом. Я тех имею в виду, кто крепок духом, верой непреклонен. Не спорю, удел их труден, но столь и благороден, и потому они счастливы!
Напуганная громким голосом Лукьяновича, Мотрена выглянула из прихожей, увидела поднятый над головой могучий кулак гостя и, успокоившись, скрылась. Степа, который мало что понимал в разговоре старших, с восторгом и страхом взирал на шумного Лукьяновича.
— Вспомните хотя бы господина Каразина, основавшего университет в Харькове. Какова его судьба? Тяжкая, но люди трудов его не забудут. Или вспомните нашего Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола, что в Хомутне живет. Многое пережил он, а счастлив, ибо нашел путь свой в служении отечеству... И многие другие. — Лукьянович говорил искренне, от души, и потому нельзя было не заразиться его волнением.
«Конечно же он прав, — подумал Котляревский. — Можно бы назвать первым в ряду самых достойных и другого человека жестокой судьбы, но благородных деяний. Книга этого человека, смелая, силы необыкновенной, была сожжена, а самого автора всемилостивейшая царица-матушка отправила в ссылку в Сибирь. Но кто скажет, что этот человек забыт? Правда, помнят его по-разному: одни — до сих пор проклинают, многие же — благословляют. И так будет до конца века...»