Отгоняя едкий дымок, плывший из трубки хозяина, Новиков спросил:
— А где нынче господин Штейн? Не слыхали?
— Теперь будто бы в Туле остановился. И Щепкина к себе пригласил.
— Вот как? Одначе Иван Федорович знает, кого приглашать.
— Да, верно. Господину Штейну следует отдать должное, человек он, несомненно, весьма предприимчивый. Вот, к примеру. Где-то раздобыл мою «Полтавку» и без зазрения совести представляет ее — и не единожды уже — в различных городах. Я же о том никакого понятия не имею.
— Вы недовольны? — усмехнулся Новиков. — А следовало благодарить.
— Премного благодарен. Да и как же иначе: снял разбойник среди беда дня сорочку и не быть благодарным?
Новиков искренне рассмеялся, смех его, однако, был мягкий, негромкий. Он расправил небольшие пшеничные усы и, вытирая слезинку в левом глазу, посоветовал:
— Обратитесь с письмом к властям.
— Ничего, как видно, не остается... Но довольно об этом. — Разговаривая, Иван Петрович был внешне спокоен, и все же довольно заметный румянец появился на острых скулах; он несколько раз затянулся, выпустил дым вверх, чтобы ветер не погнал его в сторону гостя, и сказал: — О чем, бишь, мы начали?
— О чем бы ни начинали, а театром кончим.
— И то верно. Так ведь что болит... Но я об «Энеиде» говорил. Вы спрашивали... Ну что ж, скажу вам, Михайло Николаевич, осталось немного: несколько строф дописать и еще раз пересмотреть, может, кое-что исправить. А потом... не издать ли целиком ее?
— Давно пора... Да, помните наш разговор месяца два тому назад? Послали вы что-нибудь в Петербург, в «Соревнователь»?
— Гнедичу, по вашему совету, пятую часть отослал. И вот — ни слуху ни духу. Может, и потерялась в дороге.
— Не может быть. А что нет ответа, так это понятно. Журнал не помещает ничего без предварительного обсуждения на заседании «ученой республики». А там судьи строгие.
— Что вы называете «ученой республикой»?
— Вольное общество любителей российской, словесности. Так его в Петербурге окрестили. Под его знаменем — ученые мужи, лучшие писатели.
— Втравили вы меня, Михайло Николаевич, в гиблое дело. В этом обществе, вероятно, Глинка, Жуковский, Крылов. Цвет русской литературы.
— Добавьте — Рылеев, Александр Бестужев. Слыхали о таких пиитах?
— Слыхал. — Иван Петрович выбил трубку о перила, и пепел, подхваченный ветром, упал на смородиновый куст. — Очень интересные молодые стихотворцы.
— Интересные и, добавлю, к тому же, смелые. Под стать вам... с вашей «Энеидой».
Иван Петрович иронически взглянул на Новикова:
— Ну уж сравнили... Я ведь и не закончил ее. Как вы судить можете? — Подумав, продолжал: — Иногда, перечитывая, сдается мне — все переписал бы... А пора ведь и заканчивать. И жаль расставаться, почти вся жизнь с ней прошла.
— Это естественно. — Новиков ласково взглянул на Ивана Петровича, устремил задумчивый взгляд дальше — на тихие, еще зеленые луга, копны сена, уставленные по всему берегу Ворсклы.
Здесь было хорошо, дышалось легко и свободно. Новиков любил так же, как и хозяин дома, сиживать на этой веранде и любоваться заворсклянскими пейзажами. Чем не Швейцария? Да нет, краше, ярче, просторнее любой Швейцарии. Ах, как хорошо! Так бы и сидел, ни о чем не думая. Но вот послышался неясный говор, он постепенно приближался, усиливался: низом, под горой, двигался небольшой обоз; погонщики гейкали на волов, скрипели-переговаривались возы. И вдруг возникла песня. Она зазвучала внезапно, будто родил ее утренний воздух, пронизанный нежаркими солнечными лучами. Слов разобрать нельзя было, но мелодия, какая-то грустная и одновременно раздольная, брала за душу. Прикрыв глаза, Котляревский слушал. Слушал и Новиков, долго молчал, потом сказал:
— Ваша поэма, как вот эта песня, стала необходимой многим. И вам с ней расставаться нелегко. — Поправил шейный платок, добродушно усмехнулся. — Да ничего, друг мой, тут не изменишь, иначе и быть не должно. Пришел черед и вашей «Энеиде» навсегда оставить родные пенаты. — Снова помолчал и тише добавил: — Судьба, однако, у поэмы вашей, мыслю, будет завидная. О ней, доложу вам, уже говорят не токмо на Руси, но и в Чехии, Польше...