Пели негромко, а Ивану казалось: их слышит поле, и лес, неожиданно придвинувшийся к самой дороге, и небо, усыпанное сентябрьскими крупными звездами.
Та жива правда, та жива душа.
Не умрет, не сгинет!
Гей-гей, не умрет, не сгниет!
Да жив батько, да жив Зализняк!
И побратим его Гонта!..
Гей-гей, Гонта!
Певцы позабыли об осторожности. А ведь их могли услышать, и кто знает, как бы отнеслись к их ночной песне. Они пели, вкладывая в каждое слово свое сердце, мечты свои о лучшей жизни, о воле, которую у них подлым образом украли, но которую принесут в их края легендарные народные заступники.
Иван почти не дышал, впитывал каждый звук. Он бы сию минуту, на глазах певцов, стал записывать слова песни, он даже потянулся, чтобы взять дорожную чернильницу и перья, но тут же одернул себя: испугаешь, оттолкнешь, они перестанут петь, едва увидав в руках его листок бумаги, и сидел неподвижно, очарованный и счастливый. Где бы он услышал такое, откажись от поездки в далекий неведомый Коврай?
Певцы уже заканчивали петь, когда в корчме хлопнула входная дверь и тотчас коршуном упала на дорогу тень, легла у самого костра, настороженно застыла.
Молодые ничего не заметили, поглощенные песней, но более осторожный Лука Жук обеспокоенно толкнул Харитона. Между тем незнакомец, видимо поняв, что замечен, спросил, кто это распелся среди ночи и что за странная такая песня.
— А вам что за дело?! — крикнул Савка.
Отец одернул его:
— Помалкивай. — И, приподнявшись, ответил: — То вам показалось, ваше благородие.
— Может, и показалось...
Певцы сидели тихие, чуть торжественные, а ночной воздух, казалось, еще вибрирует, звучит, и небо — как орган.
Иван не знал, как благодарить за подаренную песню, и, несмотря на смущение певцов, каждому от души пожимал руку. Они покашливали, удивляясь излишней, на их взгляд, восторженности учителя; ну что, в самом деле, случилось: они спели песню, которую знает почти каждый.
Харитон посмотрел на небо, отыскал какие-то ему одному известные звезды, потуже запахнул свитку на открытой груди:
— Пора и поспать, скоро и на зорю благословится, а завтра — дорога.
— И то правда. — Лука распрямил затекшие плечи и, обращаясь к Ивану, сказал: — Постелю вам, пан учитель, на возку.
На пятый день пути тоже остановились у корчмы и так же, как уже не раз было, ночлежничали у костра, только Ивану дядька Лука стелил на возку, несмотря на его протесты.
На возку хорошо пахло сеном. Дух луговых трав напоминал родные вдоль Ворсклы лужки, Мазуровку в летние вечера. Укрывшись чекменем, смежив веки, Иван вспоминал прошлое — все, что осталось по ту сторону Киевского въезда, за шлагбаумом: скорбное лицо матери и последнее напутствие отца Иоанна: «Помни слово мое, сыне». — «Помню, отче, — неслышно шевелились обветренные уста, — помню...»
Под чекменем тепло и уютно, можно было подремать, но не спалось. Иван смотрел на мигающий костер, на лежащих подле него в живописных позах возчиков. Все спали, лишь старый Груша все еще пыхтел трубкой и следил за костром. Лошади, привязанные к возам, хрумкали травой. Ночь дышала покоем. Утомленная за день степь спала тоже. Спала и корчма, чернеющая по ту сторону дороги, отсветы пламени вспыхивали и гасли в ее крошечных окнах. Под осенними звездами светился далекий путь на Полтаву. Он уходил в широкую степь я там, за горбами, исчезал.
Почти неделю Иван в дороге, а ему все казалось, что отъехал от дома недалеко, стоит выбежать на шлях, подняться на ближнюю степную могилу — и увидит золоченые маковки Успенского собора, острую крышу костела, отцовский дом на краю Соборной площади. Но это только казалось: кто знает, когда он снова переступит родной порог. Кто знает…
Иван слушал ночь, поле и... песню. Она родилась внезапно, как, наверно, рождается ветер или дождь. В песне слышалась тоска об ушедшей юности и еще что-то невыразимо грустное, берущее за душу. Иван закрыл глаза, отдавшись чарам песни, стараясь понять, кто поет. И тихо позвал:
— Дядька Харнтои, слышите песню?
— Слышу. — Лицо Харитона, в бороде, усах, сухощавое, казалось бронзовым. — Да не песня то, пан учитель.