— Таблицы будут. Но не сразу — потерпеть придется.
— Сколько терпеть? Время уходит.
— А что прикажете делать?
— Потребовать от господ учителей исполнить свои обязанности.
— Это верно, мы... подумаем.
— Извините, но, право же, пора и делать что-то, а не токмо думать. И еще. Знаете ли вы, милостивый государь, что некоторые воспитанники собираются уходить? Вот, например, Мокрицкий.
— Ну что ж, держать не будем.
— У него изрядные способности. Мог бы пойти и дальше.
— Вам, сударь, известно, что он не посещал уроки латыни?
— Известно, Иван Дмитриевич. Хотя, говоря откровенно, будучи на его месте, я тоже не стал бы их посещать. Почему? А вы посидите на уроке — и вам все откроется. Дети не понимают текста, учат вслепую. У них нет интереса к предмету. А без интереса — как заставить ребенка полюбить предмет?
Огнев, много повидавший на ниве просвещения, неожиданно для самого себя удивленно хмыкнул: оказывается, этот бывший капитан, по слухам к тому же сочинитель малороссийских произведений — каких именно, его, Огнева, не интересует, — не так прост, толкует о педагогике и методике как человек, который в этой науке искушен, имеет свои суждения, и весьма здравые. Но он не допустит, чтобы надзиратель, какой бы он ни был, вмешивался в дела сугубо учебные.
— Милостивый государь, у вас, как я догадываюсь, есть чем заниматься, поэтому не обременяйте себя заботами, которые не в ваших прерогативах!
Котляревский согласно кивнул.
— Чтобы воспитывать, надобно думать не токмо о желудке, иначе мне нечего делать здесь... Но не поймите меня превратно — в дела господ учителей я не смею вторгаться, они не в моих прерогативах.
Да, может статься, подумал Огнев, что этот Котляревский, ежели станет посещать уроки, не удержится и вмешается в учебный процесс, и тогда не миновать скандала. Но что изменишь? Он, Огнев, сам еще тогда, на малом совете, разрешил надзирателю посещать уроки.
— Иван Дмитриевич, боюсь, как бы за Мокрицким еще кто-нибудь не подал просьбы об уходе. Честь имею! — Иван Петрович быстро вышел из кабинета.
Конечно же, коллежский регистратор успел за это время, пока Котляревский находился у Огнева, отбыть по каким-то своим крайне важным делам, причем не обещал вернуться даже к концу дня. Значит, снова надо будет занимать деньги, чтобы завтра послать кухарку и Дионисия в мясной ряд. Кормить воспитанников кое-как, перебиваться постной едой он, надзиратель, не позволит. А завтра придет к коллежскому регистратору и возьмет свое — уж будьте покойны, милостивый государь.
Неожиданно распогодилось. Тучи уплыли, исчезли за монастырским лесом. Небо высветилось, стало выше, просторнее; хаты повеселели, словно играя в прятки, выглядывали то из одного, то из другого вишенника умытыми оконцами. Свежий ветер прошелся по улицам, слегка подсушил колдобины.
У Котляревского повеселело на душе. Не беда, что денег приказные крючкотворы не дали, и завтра день будет, никуда не денутся.
На выходе из губернского правления он почти нос к носу столкнулся с Амбросимовым и шедшим рядом с ним Миклашевским; вдвоем они занимали почти весь узкий, как щель, полутемный коридор. Губернский зодчий обнял Ивана Петровича одной рукой, ткнулся небритой щекой в плечо, притянул к себе. Миклашевский кивнул сдержанно, устремив куда-то в потолок равнодушный взгляд.
— Душа моя, Иване, взгляни на сей предмет, — взволнованно заговорил Амбросимов, тыкая бумажным свертком чуть ли не в лицо Котляревскому. — Деньги нужны, дабы рассчитаться с копировщиками проекта, а он не дает. Тащу к губернатору, пусть скажет ему — раз и навсегда. Сил нету... Брошу! Ей-богу, уеду! Давно меня в Воронеж кличут!
— Уедете — другие найдутся. Да-с, — зевнув, равнодушно обронил Миклашевский.
— Каков! — В глазах Амбросимова блеснул недобрый огонек. — А шиша, сударь, не хотите? Никуда из Полтавы не двинусь. Да-с! Здесь мне и околевать!
— Не волнуйся, Михайло Васильевич, побереги себя, — положил Котляревский руку на плечо Амбросимову. — Скажи лучше, что строить будем?
Амбросимов отдышался, вытер платком шею и улыбнулся.
— А вот! — он поднял над головой тугой сверток. — Дворец прекрасной Мельпомене. Первый театр в Полтаве! Не говорил разве?