— Здесь никого нет, мы с тобой одни. Скажи, что случилось? Почему убежал из пансиона? Тебе здесь плохо? Или все из-за латыни?
Поколебавшись, Мокрицкий ответил:
— Из-за латыни. — И умолк, хотя его так и подмывало все выложить надзирателю, потому что тот защитил его от разгневанного Копыта, не стал допытываться при всех, почему сбежал, не грозился и теперь вот разговаривает, словно ничего не случилось.
Котляревский готов был уже отпустить ученика, но вдруг обратил внимание на его мокрые сапоги и намокшие выше колен порты.
— И ты молчишь? Да и я... не заметил. Идем-ка со мной. Ноги попаришь да чаю напьешься — и в постель.
— Не надо.
— Обязательно надо. Ты уж потерпи.
Мокрицкий вдруг судорожно всхлипнул и еле слышно произнес:
— Я топиться ходил, да... вода холодная.
Пораженный, Котляревский растерялся, не знал, что сказать воспитаннику, хотел было обнять его, утешить, но сдержался.
— Никому не говори этого. Хорошо? И я не скажу. И больше про то не думай. Ты же не дурак какой-нибудь, все понимаешь. Утонул бы, а как потом без тебя родные, товарищи, господа учителя?
— Я не скажу, — Мокрицкий доверчиво, хотя и несмело, впервые за все время разговора взглянул на Ивана Петровича. — А вот учитель не пожалел бы меня. Плохо выучишь — он сразу драться, вон какие шишки понабивал. — Закатав рукав, Мокрицкий показал на левой руке синие кровоподтеки. — И Копыт такой же. А латынь я все равно не стану учить.
— Тебя никто больше не тронет. А латынь можешь не учить — твое дело. Хотя как же без нее? Гимназии не закончишь... Может, ты подумаешь?
Мокрицкий промолчал. Иван Петрович, не сказав больше ни слова, повел беглеца на кухню, попросил Настю-повариху накормить воспитанника.
В коридоре, тускло освещенном сальными свечами, увидел Капитоновича в расстегнутом мундире; унтер проверял, как топятся печи, открывал и закрывал дверцы, подбрасывал дрова и, дождавшись, когда печка разгорится, шел к другой.
За окном сгущались сумерки. В церквах звонили к вечерне; звонари, словно сговорившись, вели неторопливую беседу на своем, лишь им понятном языке: начинали тонкие подзвонки, их сменяли голоса погуще, и, наконец, вступали басы, заполняя все окрест могучим звоном. Где-то совсем близко, за окном, протарахтела безрессорная коляска, в соседнем дворе кололи Дрова. Жизнь шла своим чередом.
Вот и все, господин Котляревский, теперь ты — надзиратель, никому из друзей место это, возможно, и не покажется хорошим, но что изменишь? Будет так, как случилось. В первый же день, проведенный в пансионе, ты, сударь, хорошо уразумел: предстоит далеко не легкая служба. Огнев даже не оговорил, где начинаются и где кончаются твои прерогативы, хотя и дал понять, что, кроме всего прочего, успеваемость воспитанников — тоже одна из твоих забот. Однако успеваемость, насколько он представляет себе элементарную педагогику, во многом зависит от метода преподавания, а каким же способом он, надзиратель, может улучшить это преподавание? Но о чем он думает? Главное сейчас — возбудить у Мокрицкого интерес к латыни, а значит, и вообще к науке, найти путь к его сердцу и чтобы он, чего доброго, не захворал, не простудился.
Путь к сердцу... К сердцу каждого воспитанника вверенного ему заведения. Очень непростой этот путь, и кто знает, одолеет ли он его. За каждого он в ответе, и не только перед родителями, но и перед целым краем, где впервые за годы существования Полтавы учрежден Дом воспитания детей бедных дворян. Проект Дома составлен еще при Куракине самим Капнистом. Однако проект проектом, а хлопоты по Дому — его, Котляревского, а не господина Капниста и даже не Огнева. Ну что ж, сам стремился к деятельности на ниве просвещения. Кому претензии предъявлять? Разве что самому себе.