— Ах, это вы? Очень хорошо. Как раз я и хотел спросить у вас, кто разрешил впускать в город подозрительных? Как дежурный по гарнизону, я надеюсь получить вразумительный ответ немедленно.
— Но у них письмо...
— Какое письмо? Вы что! Забыли, чем мы нынче заняты и где находимся? Вам, видно, кажется, что мы у тещи на блинах?
Подпоручик вспыхнул, но сдержал себя:
— У него письмо от адъютанта его превосходительства. Как же я мог поступить иначе?
— Вы хотели сказать, господин подпоручик, что письмо от штабс-капитана Котляревского? — спросил Осмолов, еще больше удивляясь услышанному. Никитенко же на какое-то мгновенье онемел, потом попросил показать письмо.
— Где оно? У кого? А вот, — сказал Махмуд-бей, вытаскивая из переметной сумы вчетверо сложенный листок. Поручик выхватил его из рук татарина и развернул.
Сначала он ничего не понял и прочитал еще раз. Не поверив своим глазам, перечитал снова. Так, никакого сомнения: письмо написано рукой штабс-капитана, почерк своего друга Никитенко знал: ровный, каллиграфический почерк человека, долгое время занимавшегося перепиской казенных бумаг. И если все, что написано, правда?.. Не слишком ли все хорошо, чтобы казаться правдой? Люди, приехавшие вместе с сыном Агасы-хана, становятся аманатами? То есть заложниками? Они будут находиться в лагере русских, пока командование найдет нужным держать их? Что же выходит? Выходит, черт возьми, что он, поручик Никитенко, снова чуть-чуть не попал впросак. Вот что получается! Но ведь украден конь! Как же это согласовать с письмом? Сомнения, надежды, недоверие, подозрение сменялись так быстро и так явно, что нетрудно было заметить по открытому лицу Никитенко, как он взволнован. Глядя на поручика, Махмуд-бей обеспокоенно спросил:
— Господин офицер, а что известно о штабс-капитане и его людях? Неужто беда?
— Это ты... ты скажи, Махмуд-бей, где они? В штабе ничего не знают, кроме того, что они попали в руки Селим-бея, твоего братца, и твои руки были не без дела.
— Верно. Я их освободил из рук Селима и отправил к Ислам-бею.
— Ты говоришь... освободил их?
— Так. Вот и записку написал кунак мой перед отъездом.
— Я верю тебе! — голос Никитенко перехватила горячая волна. — Прости за обиду. И в тот раз ошибся...
— Я не забыл... Но скажи, господин офицер, откуда ты взял, что ваши люди в опасности?
— Мы задержали пастуха Селим-бея. И с ним был наш конь.
— Коня нашли? Слава аллаху! — Махмуд-бей обрадовался, юное лицо его осветилось счастливой улыбкой, — Я думал — теперь не найти коня, Селим мог угнать его так далеко, что сам шайтан не нашел бы.
— Однако мы теряем время, — спохватился поручик. — Едем в штаб... пока не послали людей к Селиму... Капитан! — обращаясь к Осмолову, сказал Никитенко. — Прошу простить, если обидел вас. Поверьте, не хотел, очень меня беспокоила участь наших. Теперь все хорошо. Разрешите пожелать вам счастливой дороги.
— Глубоко убежден, что вы — милейший человек, поручик, — сказал Осмолов. — А меня иногда заносит.
— Значит — по рукам? И — с богом!
— Как же мне теперь уехать! Я, пожалуй, вернусь.
Так они говорили, направляясь обратно к штабу — на этот раз вместе с Махмуд-беем и его людьми.
В этот час в городке, ставшем местом постоя русских войск, становилось людно: проезжали гарнизонные наряды, двигались конные и пешие — не разгонишься, поневоле приходилось ехать шагом. Прохожие с любопытством оглядывались на необычную конную группу: впереди — русские офицеры, между ними — татарин в дорогой одежде, а позади драгуны и татары — рядом в одном строю. Может, посольство? На задержанных не похожи.
Сыпался мелкий снежок, серебрил татарские малахаи, кивера русских, скрипел под копытами, ровно ложился на низкие крыши, устилал дорогу седой пушистой попоной.
Ехали молча. Поручик, посматривая на молодого ордынца с нескрываемой симпатией, спросил:
— Скажи нам, достопочтенный Махмуд-бей, кто научил тебя нашему языку? Говоришь так, будто жил где-нибудь у Днепра. — Заметив, как омрачилось лицо татарина, Никитенко поспешил извиниться, сказав, что не хотел обидеть своим вопросом.
— Нет, я не в обиде. Но ты напомнил, господин офицер, мне прошлое. — Махмуд-бей задумался и почти неслышно добавил: — Языку вашему учился я у матери моей. Совсем молодой привезли ее в Каушаны. В этих степях она прожила, а язык свой не забыла. И песни помнила. И пела. Да какие песни, если б ты слышал, кунак!