Вполне понятно, что Волков и восторженные рецензент считали своим долгом преуменьшать значение американского происхождения сказки, вызвавшей столь глубокий отклик в душах юных российских читателей. С политической точки зрения весьма разумно было утверждать, что волковская «переработка» приобрела «новую окраску, новую идейную направленность» (Розанов, 18). В основе волковского советского «Волшебника…», в отличие от баумовского капиталистического, лежала принципиальная советская «убежденность в том, что дружба, честность и справедливость одолевают все невзгоды» (Розанов, 18). В 1960-1970-е годы на торжественно отмечавшихся юбилеях Волкова, то есть раз в пять лет, лейтмотивом звучала тема «социалистической ориентации» юбиляра:
В соответствии с социальным поворотом сказочной темы моральный конфликт добра и зла, составляющий основу волшебно-сказочных сюжетов, оборачивается конфликтом сил социально враждебных. В акцентации (sic! — Э. Н.) этой стороны, проявилась активная творческая работа советского сказочника над чужой книгой (Лупанова, 280–281).
Заметим, что и в этом случае критик принимает переработанный вариант волковского «Волшебника…» за первоначальный. Однако Волков впервые попытался придать сказке «революционное звучание» только в издании 1959 года. Эллиунего решительно призывает мигунов к борьбе с угнетательницей: «Почему вы, мигуны, не восстанете против Бастинды? — спрашивала девочка. — Вас так много, целые тысячи, а вы боитесь одной злой старухи» (Волков 1989,108). В итоге мигуны решаются на восстание, однако Волкову приходится резко оборвать революционную сюжетную линию, чтобы не нарушился ход основных событий: «Прошло несколько дней. Видя, что охранники осмелели и всерьез собираются свести счеты со злой волшебницей, к ним решили присоединиться и остальные слуги. Восстание назревало, но тут непредвиденный случай привел к быстрой и неожиданной развязке» — то есть злая волшебница растаяла (Волков 1989, 110). Зато при сравнении издания 1939 года с оригиналом Баума трудно обнаружить какие-либо существенные идеологические различия. Один из редких примеров обратного — Волков убирает из баумовского текста обращенные к Дороти слова Волшебника о том, что «в этой стране принято за все платить» (Волков, 61), видимо, сочтя это заявление слишком уж откровенной декларацией капиталистических ценностей [304].
Здесь стоит ненадолго отвлечься и посмотреть, какие политические парадоксы повлекла за собой волковская пересадка «Волшебника страны Оз» на советскую почву. Политическая карьера сказки Баума в США была довольно неоднозначной. Хотя в приведенной выше цитате Волшебник Оз и похож на типичного американского бизнесмена (согласно недавнему американскому отзыву, в этой фразе отразился «капиталистический идеал свободного рынка» (Glassman, 26), многие характеристики баумовской утопии годами не давали покоя американским родителям и детским библиотекарям: в книге усматривали элементы социалистического секуляризма, утверждали, что она плохо написана и др. [305] Вообще, приписывание «Волшебнику страны Оз» всевозможных политических смыслов — традиция в США давняя и почтенная. Одни увидели в этой книге аллегорию президентской кампании Уильяма Дженнигса Брайана (1896): кандидат настаивал на «биметаллизме» — денежной системе, основанной сразу на двух благородных металлах — золоте и серебре [306]. Другие высказывали мнение, что Летучие Обезьяны и Мигуны олицетворяют расовые меньшинства в США времен Баума (американских индейцев и китайских трудовых мигрантов соответственно; см.: Ritter). Позже, в голливудском фильме 1939 года, некоторые увидели аллегорическое изображение «Нового курса» (система социально-экономических реформ президента Ф. Рузвельта. — Примеч. перев.) (см. MacDonnell).
Таким образом, американская сказка, на которую Волков предъявил права от имени Советского Союза, у себя дома с большой легкостью поддавалась политическим интерпретациям. Возможно, опасаясь того, что и в его книге усмотрят идеологического «троянского коня», Волков вымарал из «Волшебника страны Оз» некоторые сатирические пассажи. Вот один из особо выразительных примеров: в издании 1939 года Страшила спрашивает: «Где же мой дом? На поле, у портного или у сапожника?» (Волков 1939, 16–17). Этой немудреной шуткой Волков подменил довольно рискованные рассуждения американского Страшилы: «Если бы ваши головы, как моя, были набиты соломой, вы бы все отправились жить в прекрасные страны, а ваш Канзас совсем опустел бы. Канзасу сильно повезло, что в нем живут люди с настоящими мозгами!» (Волков, 45). Проблема с этой сатирической репликой — не в том, что в переводе ее трудно понять, а, напротив, в том, что смысл ее в советском контексте оказывается слишком прозрачным: если Канзас где-то там, вдалеке, причем в капиталистическом далеке, то нет никакого вреда (и даже, наоборот, есть определенное преимущество) в том, что этот Канзас-ужасное место, жить в котором предпочитают исключительно люди, обремененные мозгами. Но Волков, присвоив баумовскую сказочную страну, рисковал смешать американский Канзасе советской Россией: то и другое у него — исток, родина, место, откуда героиня и читатели начинают свое путешествие. Если сделать еще всего один шажок и заменить в реплике Страшилы Канзас на Россию, то сатира обернется против самого переводчика. (Даже в шутке, которой Волков замени оригинальную реплику, слышен отзвук ключевой дилеммы: русский Страшила не знает, где его «дом», его родина, поскольку он, как и сама сказка, — нечто из вторых рук, бывшее в употреблении, собранное из кусочков, надерганных с миру по нитке!)