С момента пожара прошло пять недель, и моё ужасное испытание было позади. Отец давно встал с постели; он поправлялся на редкость быстро, врачи осторожно рассказали ему обо всём произошедшем, и он удивительно легко примирился с печальной мыслью, что его манускрипт превратился в прах. Более болезненным стало для него известие, что некоторое количество ценных книг и рукописей спасти не удалось, что роскошные образцы античных глиняных сосудов уничтожены и что при всём желании не удастся приладить обратно отбитую руку спящего мальчика. Он пролил море слёз и никак не мог смириться с мыслью, что это он причинил миру и господину Клаудиусу такой ущерб. Герцог очень часто навещал его; при этом он незаметно направлял его в привычные воды научного мышления, и отец уже начал строить бесчисленные планы и набрасывать проекты… Меня он встречал с неописуемой нежностью — несчастье очень сблизило отца и дочь, и он больше не мог обходиться без меня; но он часто и серьёзно говорил, что в начале весны пошлёт меня на четыре недели в Диркхоф — я стала слишком бледной и должна отдохнуть.
Стоял хмурый мартовский день. Впервые за пять недель я собралась в швейцарский домик; моя тётя прислала мне несколько строк упрёка — отец-де полностью поправился, а её я совсем забросила. В холле я столкнулась с Шарлоттой и содрогнулась — такого триумфа и ликования я ни разу ещё не видела на человеческом лице. Она вытащила из кармана бумагу и поднесла её к моим глазам.
— Да, дитя! — задыхаясь, сказала она. — Наконец, наконец над нами восходит солнце!.. Ах! — Она раскинула руки, словно хотела обнять весь мир. — Посмотрите на меня, малышка, — так выглядит счастье!.. Сегодня в первый раз я могу сказать: моя тётя, сиятельная принцесса!.. Ох, она добра, она бесконечно благородна! Так преодолеть себя может только тот, кто высоко рождён!.. Она мне пишет, что хочет видеть меня и говорить со мной — завтра я должна прийти к ней. Если наши притязания обоснованы — ах, хотела бы я видеть того, кто будет иметь наглость их оспаривать! — тогда будет сделано всё, чтобы обеспечить нам наши права! Она уже говорила об этом с герцогом — слышите? С герцогом, — она схватила меня за руку и стала трясти — знаете ли вы, что это значит? Мы будем признаны как дети принцессы Сидонии и войдём как члены семьи в державный дом!
Я содрогнулась — близилась развязка.
— Вы действительно хотите решить этот вопрос, пока господин Клаудиус болен? — спросила я неуверенно.
— Ах, он уже не болен. Он надел зелёную повязку и сегодня впервые проводит время в занавешенном салоне рядом с моей комнатой. Он позволил себе личное удовольствие подарить Экхофу ко дню рождения портмоне с тысячью талеров миссионерских денег, чтобы тот смог выкупить назад своё имущество… Старик был так раздавлен радостью, что я испугалась, что он сейчас бросится к дядиным ногам и покается в своей болтливости — по счастью, он не смог и слова вымолвить от умиления… Кстати, я была тверда, тверда как камень — я слишком жестоко страдала в последние недели; даже от Дагоберта мне пришлось бесконечно выслушивать безмерные попрёки в «неуклюжем подходе к решению вопроса»… Я стала беспощадной, и если в эти часы дядя будет вызван к барьеру — я не пошевелю и пальцем, чтобы этому воспрепятствовать!
Она проводила меня до дверцы в ограде, а затем я увидела, как она стрелой влетает заросли леса — ощущение счастья, распиравшее ей грудь, гнало её на вершину горы, откуда она могла излить своё ликование на весь мир, и я бы охотнее всего развернулась и уползла в самый тёмный угол «Услады Каролины», чтобы спрятать свой невыразимый страх, свою боль за господина Клаудиуса.
Вначале я проскользнула мимо комнаты тёти Кристины — к моему удивлению, оттуда доносилось собачье тявканье — и пошла наверх. В гостиной Хелльдорфов мой стремительный пульс всегда успокаивался… Меня охватила чистая радость. Господин Хелльдорф протянул мне обе руки, Гретхен обхватила мои колени, а маленький Герман сидел на полу, верещал, сучил ножками и просился на ручки. Маленькая фрау достала из шкафа кофеварку, принесла сбережённый для меня кусок пирога, и мы устроились вокруг семейного стола… Периодически наш разговор перебивала смелая колоратура — чистейшие гаммы и перламутровые трели; тётя Кристина пела или, вернее, напевала у себя внизу, и это звучало чудесно; но как только она пыталась протянуть какую-нибудь ноту, у меня становилось тяжело на душе — голос, который когда-то, наверное, звучал волшебно, сейчас был надломленным и слабым.