И один лишь Хэнк, убитый горем, потрясенный до глубины души неистовым потоком переживаний, с которыми он никогда не имел дела и которых не понимал, расставил наконец все на свои места. Отойдя от костра на некоторое расстояние и заслонившись на мгновение ладонями от ослепляющего света, он принялся громко вопить — и в голосе его невероятным образом слились ярость и нежность:
— Ты не Дефаго! Совсем, совсем не Дефаго! Будь я проклят, если это ты, старый мой приятель, каким я знаю тебя вот уже двадцать лет! — Свирепым, ненавидящим взглядом он уперся в съежившуюся у костра фигуру, словно желая испепелить ее дотла. — Хоть убей, это не ты! Пусть мне суждено до скончания века швабрить пол в преисподней клочком ваты на зубочистке, да хранит меня милосердный Господь! — продолжал Хэнк, сопровождая свои вопли отчаянными жестами, выражающими крайний ужас и отвращение.
Не было силы, способной сейчас оборвать его крик. Стоя в стороне от костра, он исторгал свои вопли с видом человека, в которого со всех сторон впиваются жала всего того, на что страшно было смотреть, что невозможно было слышать, — ибо Хэнк говорил правду. Он повторял свой приговор десятками самых разнообразных способов — одни другого хитрей и замысловатей. Крики его эхом отдавались в окрестных лесах. Казалось, еще минута — и он набросится на ненавистного «чужака»: рука его так и рвалась к висевшему на поясе длинному охотничьему ножу.
Но Хэнк не сделал этого, он не предпринял вообще ничего, и весь его бурный, неистовый порыв разрешился чуть ли не слезами. Крики вдруг резко оборвались, Хэнк как подкошенный рухнул на землю, и подбежавший к нему доктор Кэскарт уговорил его пойти в палатку и лечь. Но и оттуда Хэнк продолжат пристально следить за всем, что происходило у костра; его бледное, искаженное страхом лицо время от времени появлялось за приоткрытым пологом палатки.
Доктор Кэскарт, неотступно сопровождаемый племянником, который по-прежнему ухитрялся лучше остальных сохранять спокойствие духа, снова подошел к костру и остановился напротив странной фигуры, склонившейся к огню. Не отводя глаз от лица «призрака», он заговорил. И голос его вначале звучал достаточно жестко и требовательно:
— Скажи нам, Дефаго, в двух словах, что случилось с тобой? Должны же мы понять, наконец, как помочь тебе?
В вопросах доктора, заданных твердым, властным тоном, слышался приказ. Это и было прямым приказанием. Но тут же голос Кэскарта дрогнул: сидевший у костра человек повернулся, и в лице его проглянуло нечто столь жалостное, ужасное и нечеловеческое, что доктор отпрянул в сторону, будто от нечистой силы. Симпсон, стоявший за спиной дяди, утверждал впоследствии, что путающее это лицо показалось ему маской, которая вот-вот спадет, а под ней вдруг обнаружится во всей своей наготе нечто темное, дьявольское.
— Будь с нами честным, дружище, откройся нам! — В голосе доктора Кэскарта теперь слышались страх и мольба. — Мы больше не в силах переносить все это!.. — уже кричал доктор, ибо инстинкт взял верх над разумом.
Наконец тот, кто назвался Дефаго, ответив мертвенно-бледной улыбкой, заговорил еле слышным, слабеющим и, казалось, приобретающим уже какое-то новое, странное качество голосом.
— Я видел великого Вендиго, — почти шептал он, и ноздри его шевелились, как у животного, внюхиваясь в окружающий воздух. — И я был вместе с ним…
Успел бы он добавить еще что-то к сказанному, сумел бы доктор Кэскарт продолжить свой пристрастный допрос, теперь сказать невозможно, ибо в тот же миг от палатки донесся истошный вопль Хэнка, а за пологом блеснули его испуганные глаза. Так Хэнк не кричал никогда.
— Ноги! Его ноги! Бог мой! Посмотрите на них — они же изменились, они огромные. Боже, какие огромные!
Отвечая доктору Кэскарту, сидевший у костра повернулся, и его ноги впервые оказались на свету. Но Симпсон не смог увидеть то, что разглядел из палатки Хэнк. Впоследствии же Хэнка ни разу не удавалось застать в таком состоянии, чтобы можно было получше расспросить его обо всем. В тот же миг доктор Кэскарт одним прыжком, словно испуганный тигр, оказался рядом с Дефаго и склонился над ним, торопливо прикрывая его ноги одеялом, — все произошло столь стремительно, что юный богослов едва успел уловить мелькание чего-то темного и до странности массивного там, где он ожидал увидеть обутые в мокасины ноги проводника; но промелькнувшая перед его глазами картина не оставила какого бы то ни было ясного впечатления.