Государственная служба везде оплачивается сравнительно низко. Это, вероятно, объясняется очень просто, законом спроса и предложения. Маленький провинциальный чиновник получал жалованье, достаточное для того, чтобы семья из пяти человек была вполне сыта, имела бы квартиру комнаты в три и по меньшей мере одну прислугу. Но материальные требования этого чиновника определялись не его «общественным бытием», а остатками дворянской традиции. Дворянская традиция в России, как и в других странах Европы, требовала «представительства». Физический труд был унизителен. Квартира из трех комнат была неприличной. Наличие только одной прислуги было неудобным. В силу этого чиновник считал себя нищим. Он, кроме того, считал себя образованным человеком. Рядом с ним жил человек, которого никто а России не считал образованным: купец. Наш крупнейший драматург Островский населил русскую сцену рядом гениальных карикатур на то «Темное царство», которое почти в одиночку кое-как строило русскую хозяйственную жизнь. Наш величайший сатирик Салтыков населил русское читающее сознание образами Колупаевых и Разуваевых – кровавых хищников, пьющих народную кровь. Наш величайший писатель Лев Толстой пишет о русском деловом человеке с нескрываемой ненавистью. Позднейшая политическая и художественно-политическая литература связала Толстого с Марксом и выработала на потребу русскому сознанию тот тип, который сейчас плавает по континенту США в качестве «акулы мирового империализма». То, что сейчас советская пропаганда говорит об «империализме доллара», взято не только из Маркса. Это взято также и от Толстого.
Мелкий провинциальный чиновник Маркса не читал. Но Толстого и прочих он, конечно, читал. Он считал, что он, культурный и идейный человек (взятки никогда в мире никакой идее не мешали, как никакая идея не мешала взяткам) «служит государству». А его сосед по улице, лавочник Иванов, служит только собственному карману, других общественных функций у этого лавочника нет. Он груб. Он ходит в косоворотке, и его жена сама стирает белье. Скудное чиновничье жалованье путем таинственной «стихии свободного рынка» переходит в карманы лавочника. Если лавочник продает чиновнику на рубль мяса, то на тридцать копеек он выпивает чиновничьей крови. Он, лавочник, ничего не производит, даже входящих и исходящих. Он есть представитель внепланового, государственно контролируемого хозяйственного хищничества. Он есть, кроме того, и классовый враг.
Классовым врагом лавочник был уже для Толстого: это именно он скупал «дворянские гнезда», вырубал «вишневые сады». Потом он стал скупать и птенцов этих гнезд, и владельцев этих садов: дворянство разорялось, а буржуазия строила. Мелкий провинциальный чиновник литературно унаследовал эту дворянскую классовую вражду: во всякой школе преподавали русскую литературу, и во всей русской литературе частный предприниматель был образован как хищник и паразит. Но частный предприниматель был классовым врагом и для сегодняшнего чиновничьего благополучия: он подрывал существо чиновничьего быта, право на регулирование. Он «заедал» каждый день чиновничьей жизни и каждый фунт чиновничьего обеда; он богател и строил дома – за счет копеек, вырученных за продажу фунта мяса, и рублей, полученных как квартирная плата. Традиция русской дворянской литературы, собственный бюрократический быт и философия пролетарского марксизма – все это привело к тому, что старорежимная бюрократия оказалась носительницей идей революционного социализма. Идеи эти не были глубоки и выветривались при первом же соприкосновении с революционной действительностью, но и они в какой-то степени определили собою ход русской революции.
На вершинах русской интеллигентской мысли стояли писатели революционные, но стояли и писатели контрреволюционные. Сейчас, оценивая прошлое, можно сказать с абсолютной степенью уверенности: контрреволюционные были умнее. Сбылись именно их предсказания, пророчества и предупреждения. Но сбыт имели только революционные. Или, что тоже случалось (для обеспечения сбыта), – даже контрреволюционные писатели кое-как подделывались под революционную идеологию. Свои контрреволюционные мысли и Лев Толстой высказывал только в своих произведениях, для печати НЕ предназначенных. Даже и Достоевский не мог писать свободно, а когда пытался, его никто не слушал. Даже и Герцен протестовал против революционной цензуры, существовавшей в царской России. Здесь действовал закон спроса и предложения. Спрос обусловливала русская интеллигентная бюрократия, или, что то же, русская бюрократическая интеллигенция, и ей, профессиональной бюрократии, социализм был профессионально понятен. Социализм – это только расширение профессиональных функций бюрократии на всю остальную жизнь страны. Это подчинение лавочника Иванова контрольному воздействию философически образованной, «культурной» массе профессионального чиновничества. Это было и просто, и понятно, и соблазнительно. «Частная инициатива» была чужой, непонятной и отвратительной, она взятками или обходами, нарушением инструкций и даже законов пыталась обойти всякое государственное регулирование. Но чиновника кормило именно государственное регулирование. Точно так же, как дворянство прокармливалось крепостным правом. Чиновник изобретал инструкцию или препону – и частник пытался ее обойти: в чиновничьем воображении он восставал как хронический правонарушитель, как антисоциальный элемент, как