— Мне до того плохо, Септимус, — говорила Реция, пытаясь его усадить.
Миллионы стенали; веками скорбели они. Надо повернуться, сказать им, сейчас он скажет про эту радость и благодать, про беспримернейшее открытие…
— Время, Септимус, — повторяла Реция. — Сколько сейчас?
Он бормотал, он весь дергался, тот господин, наверное, заметил. Он смотрел прямо на них.
— Сейчас я скажу тебе время, — произнес Септимус очень медленно, очень сонно и загадочно улыбнулся покойнику в сером. И тут пробило четверть — было без четверти двенадцать.
Восприятие времени В. Вулф сродни джойсовскому: момент* динамичен и воспринимается как постоянно развивающееся драматическое событие, включающее в себя существование лирического героя: центром момента является "узел сознания", разрешающийся через слово, речь героя.
* Раннее эссе В. Вулф называется: "Момент. Летняя ночь".
Участие человека, его самоутверждение в моменте способствуют тому, что момент приобретает значимость, а у человека появляется соблазн "остановить мгновение". Однако значимость момента не делает его неподвижным, а, наоборот, заставляет развиваться. В. Вульф, следовательно, говорит прежде всего о познаваемости вечно становящегося момента. "Теперь" в ее концепции приобретает жизнь, проявляясь через сознание и деятельность индивидуума.
У Вирджинии Вулф много джойсовского, возможно даже, что она превзошла мэтра в воплощении "моментов бытия", в способности передать обычным (не синтезированным) словом течение жизни…
Лондон в "Миссис Дэллоуэй" то же самое, что Дублин в "Улиссе": город цементирует фрагментарное бытие героев. В "Улиссе" по Дублину едет кортеж вице-короля, в "Миссис Дэллоуэй" — авто с коронованной особой, за их продвижениями следят многие, если не все, герои романов и т. д.
И все же, отдавая должное силе таланта Джойса, его смелости, художественной дерзости, ломающей традицию и создающей новую, Вирджиния Вулф спорила в "Миссис Дэллоуэй" с автором "Улисса". Она не приняла чрезмерности Джойса — будь то поэтика, которая в потенции содержала в себе опасность пусть виртуозного, но беспредельного формо-и словотворчества, или поток сознания, для которого не было ничего тайного и сокровенного. Физиологизм Джойса она считала не чем иным, как проявлением дурного тона.
(А вот Генри Миллер, к примеру, не считал. Ибо жизнь и книга начинаются в любой момент и в любой момент кончаются. И всё в ней — правда жизни. И жизнь — это моя жизнь, и книга — это моя книга. И моя книга — это моя жизнь, мое существование, жизнь моего духа и моего тела. "И сам я вроде паука — всё тку и тку, верный своему призванию и сознающий, что эта паутина выткана из вещества, которое есть я сам…").
Просто Вирджиния Вулф была крайне далека от мироощущения Генри Миллера, хотя уже узнала симптомы "болезни века" — отчаяния, тоски, беспокойства, затерянности в мире. И знала лекарство — всю полноту жизни, не чурающейся низа, плоти, любви… После "Миссис Дэллоуэй" роман "На маяк" (1927), наверное, самое знаменитое произведение Вирджинии Вулф. Во многом оно автобиографично: миссис и мистер Рэмзи "списаны" с родителей Вирджинии Вулф…
Как и "Миссис Дэллоуэй", "На маяк" — книга категорически необычная: это даже и не роман в традиционном смысле слова: в нем ничтожно мало внешнего действия, нет нормального, так сказать, полноценного героя. Скорее всего Вирджиния Вулф изображает идеи, настроение и особенно духовный опыт, который, хотя и основан на быстропроходящих, скоротечных моментах бытия, мировоззренчески очень важен.
Маяк — символ света, познания, озарения. Свет озаряет разные предметы и по-разному один и тот же предмет. "Из-за этого света, существующего в мире независимо от людей, всё мгновенно может сдвинуться с привычных мест, изменить очертания, обрести новое значение". Но главное: маяк — это внутренний свет, идущий из человеческих душ, само сознание людей.
Всмотритесь хоть на минуту в обычное сознание в обычный день. Мозг получает мириады впечатлений — обыденных, фантастических, мимолетных или врезающихся с твердостью стали. Со всех сторон наступают они, этот неудержимый ливень неисчислимых частиц, и по мере того как они падают, как они складываются в жизнь понедельника или вторника, акценты меняются, важный момент уже не здесь, а там, так что если бы писатель был свободным человеком, а не рабом, если бы он мог руководствоваться собственным чувством, а не условностями, то не было бы ни сюжета, ни комедии, ни трагедии, ни любовной интриги, ни развязки в традиционном стиле, и возможно, ни единой пуговицы, пришитой по правилам портным с Бонд-стрит.