Они старше нашего столетия. Они пережили две мировые войны, хортистский режим, послевоенную разруху. Видели, как их клочок земли, где они трудились пятьдесят лет, перепахали вместе с соседними участками, а виноградник смяли и милые сердцу ореховые деревья вырубили, потому что они мешали трактору.
На столе, по обеим сторонам которого они сидят вечерами и каждый в своем кресле (каждый всегда только в своем), стоят горшок с цикламеном — он распускается ко дню Каталин, — и старый будильник, и погнутый гвоздь, которым заводят будильник, и глиняная пепельница с видом городка Сентэндре, тут же лежат бумаги, газеты или книги.
Конец января, вечер. В январе рано кончают дела по хозяйству (рано смеркается) и уже с пяти часов вечера устраиваются на отдых в теплой комнате. Гости зимой обычно приходят засветло или по субботам и воскресеньям. Родители все время предоставлены самим себе и любят эти долгие, спокойные вечера. Сыновья их где-то в городе сдают экзамены, а я в кухне испытываю муки творчества — в фабуле романа, над которым я сейчас работаю, все еще осталось несколько прорех. Такая тишина кругом — и в деревне, и в доме, — что я слышу, как тикают часы у меня на руке. Впрочем, нет. Вот сейчас из комнаты доносятся звуки музыки.
Я заглядываю туда на минуту.
Родители уютно устроились в креслах (каждый в своем) и смотрят телевизор. Показывают олимпийские соревнования в Инсбруке; тоненькая, словно былинка, девушка скользит по зеркальному льду. Пятьдесят лет вместе! Они сидят рядом, утомленные, умиротворенные, но не утратившие жажды жизни.
И по-моему, счастливые.
Мне вспоминаются строки стихотворения, которые я прочитала весной сорок пятого, после чего на всю жизнь полюбила Петера Вереша:
Нам до́лжно привнести сюда извне
весь мир великий —
все лучшее, прекрасное, святое,
что в жизни есть.
Перевод Т. Воронкиной.
Дед умер за два года до моего рождения, и все-таки я не могу примириться с мыслью, что не знала его.
Мои старшие братья и сестры очень любили деда. Но понапрасну я расспрашивала их, они сами тогда были еще слишком малы, чтобы описать мне его. Дети — и этим многое сказано — очень любили своего деда. Кому удается найти путь к чутким детским сердцам? Лишь тому, кто любит их. Кто знает, что быть ребенком — несчастье. Кто делает им подарки, потому что чувствует в этом потребность, не так, как взрослые, которые одаривают друг друга по привычке. И дарит не электрическую железную дорогу или водяное ружье, а что-нибудь такое, чего нельзя купить и что будет принадлежать только им.
Я в детстве не знала ни деда, ни бабушки. Правда, одна моя бабушка была жива, но жила отдельно от нас; это была строгая старуха, и мы побаивались ее. Но вот дедушку я могу себе ясно представить. Могу представить, как теплым майским вечером он сидит на колоде в саду и вырезает дудку для внуков. Рукояткой ножа легонько постукивает по ветке бузины, чтобы отбить кору и снять ее целиком, и при этом тихонько напевает:
Играй, дудка, хорошо,
Положу под колесо,
А оттуда выну —
За шесток задвину,
А оттуда выну —
И в колодец кину
Со водой горючей
Да землей зыбучей,
А оттуда выну…
Внуки затаив дыхание слушают деда, сидя на корточках вокруг него, искренне веря, что от этой песенки-заговора и сама дудка запоет. Положу под колесо… Да и в самом деле, как не верить? Ведь и каждый из них тоже запел под колесом в своей люльке.
Помимо смерти мне известны два момента из биографии деда. В восемнадцать лет он женился, взял против воли родителей девушку без приданого, и отец лишил его за это наследства. Какого наследства, толком не знаю, но, видно, было что-то, чего он мог лишить, — ну, дома, по крайней мере. И тогда юных строптивцев пустил к себе жить бездетный дядя. Потом потянулись долгие десятилетия, и в конце концов дед умер; чем была заполнена его жизнь помимо того, что он воспитал шестерых детей, сколько я ни билась, выспрашивая, ничего не могла узнать. Наверное, в его жизни и не было никаких событий, просто жил человек трудовой жизнью крестьянина, определяемой временами года. «Играй, дудка, хорошо..» Вероятнее всего так. Но даже по тому немногому, что мне известно о деде, чувствую я в нем широту вольной души. Во всяком случае, плохо, что он ушел, не оставив по себе никаких осязаемых следов.