Часами сидел Тутмос подле нее и рисовал цветы и птиц, детей, собак и кошек. А она! Когда он нарисует ей птицу – начинает шевелить ручками, словно хочет взлететь; когда нарисует цветок – делает такие движения пальчиками, точно хочет его сорвать; когда увидит изображение собаки начинает ползать на четвереньках.
В конце концов с помощью рисунков они стали понимать друг друга и обмениваться впечатлениями. Никому, кроме их двоих, не были понятны эти рисунки.
И когда Тутмос работал над саркофагом юной царевны, ощущал он горе Нефертити в своем собственном сердце.
Горе Нефертити.
Но что тяжелее? Видеть свое дитя погруженным в вечное молчание, знать, что оно находится там, где никакое горе, никакая боль, никакой вопль не будут услышаны? Или вообще потерять своего ребенка, безжалостно вырванного из жизни? Знать, что оно находится в повозке, которая везет его в такие дали, где страдания всего мира могут разорвать сердце, где мать не может ни защитить, ни хотя бы утешить своего ребенка. Или, наконец, хоть и иметь дитя неподалеку, но знать, что оно отдано на произвол таких людей, которые способны восстановить его против собственной матери так, что их сердца станут дальше друг от друга, чем северные страны от южных?
Что происходит за стенами дворца? Там должны царствовать молодость, счастье и сердечный мир до тех пор, пока белый лебедь не станет черным, а черный ворон – белым!
Почему же Нефертити не сопровождает больше своего супруга во время его поездок в великолепной, украшенной лазуритом и золотом колеснице? Почему она не показывается вместе с ним на балконе, когда Эхнатон милостиво награждает своих фаворитов (что в последнее время он стал делать все реже и реже?
И правда ли, что Нефертити поссорилась с царевичем Сменхкара, супругом ее старшей дочери – Меритатон? И что другая ее дочь, Анхсенпаатон, выступила против матери и пытается отдалить ее от отца?
А Эхнатон? Почему сделал он зятя чуть ли не соправителем?
Хотя так и принято, что старый царь заботится о своем преемнике, но Эхнатону ведь лишь немногим больше сорока лет!
Оказалась ли ноша, которую он взвалил на себя, возбудив к себе ненависть народов, столь тяжела, что он не может дождаться, когда сумеет переложить ее на другие плечи?
Или он чувствует, что смерть касается его своим крылом?
В городе стояла удушающая жара. Тутмос вышел на порог своего дома, чтобы посмотреть, не стало ли багряным небо на юге или на западе и не приближается ли песчаная буря? Скульптор долго стоял на ступеньках, прикрыв ладонью глаза от солнца. И вдруг на окаймленной деревьями дорожке, ведущей от ворот к дому, он увидел какого-то человека.
По одежде сразу же можно было узнать, что это не египтянин. Тело его было завернуто в доходившую до лодыжек пестротканую накидку. Значит, этот человек был из северных стран. Какое дело могло привести его к скульптору?
Тутмос спустился на несколько ступенек вниз навстречу чужеземцу. Тот скрестил руки на груди, низко склонился перед ним и сказал:
– Мир тебе! Это ли тот дом, в котором живет Уна, писец Туту?
Острая боль пронзила сердце Тутмоса.
– Войди, – сказал он, не отвечая на вопрос. Он провел гостя в переднее помещение. По его знакам прибежал Шери, снял с ног чужеземца сандалии и попросил его подойти к вырубленному в камне углублению, где омыл водой его руки и ноги и осушил их полотенцем. Только тогда Тутмос ввел освеженного омовением чужеземца в большой зал, усадил на мягкую табуретку, распорядился поставить перед ним обеденный столик и стал угощать его свежими фигами и холодным кислым молоком, которое хорошо охлаждает пересохшее от жары горло.
– Ты Тутмос? – спросил чужеземец. – Ты Тутмос, шурин Уны, главный скульптор царя?
– Да, я Тутмос!
– А я Абдимель, сын царя Абдхибы, о котором ты, конечно, слышал.
Простая вежливость не позволила Тутмосу сказать, что это имя ему совершенно незнакомо. Разве мало городов в подвластных фараону странах, правители которых именуются царями, даже если власть их и распространяется лишь до ворот города?
– Мой отец – царь Иерусалима! – сказал Абдимель, как будто заметив на устах Тутмоса улыбку.