Но при всем желании большинство в толпе слышит только отдельные места и отдельные фразы грамоты.
…«В нашем великом государстве, Божиею милостью и великого государя хотением… во всем строится доброе, все люди во всех городах Московского государства меж себя в любви и соединении, а великого государя и самодержца жалованьем и милостивым призрением благоденствуют…»
— Слава Тебе, Господи! — шепчут, слыша это, набожные люди.
— Тсс! Молчать! Не мешай слушать!
…«И польских и литовских людей, — раздался вновь над толпою голос дьяка, — из Московского государства выгнали, и города все, которые были за ними, очистили…»
— Очистили!.. Давай-то Бог!.. Здравие великому государю! — шумно и бестолково галдит толпа.
— Стойте! Стойте! Дослушайте! Эки черти, олухи окаянные!
Толпа опять смолкает на мгновение и успокаивается, и опять до слуха большинства долетает чтение грамоты.
…«Одна только смута осталась во всем Московском государстве — в Астрахани, а ныне, Божиею милостью, Пречистой Богородицы и всех святых молитвами, и государя царя и великого князя Михаила Федоровича всея Руси счастием, и город Астрахань от воров очистили и ведомых воров — Маринку люторку-безбожницу, ее сына и Ивашку Заруцкого поймали и в оковах к Москве везут…»
— Везут?! У-у-у! А!! О-о-о-го! Пымали!.. То-то!.. Чтоб неповадно им, ворам, было! — завопила толпа, и в этих радостных воплях и криках толпы потонули, как в море, последние слова грамоты, как ни старался их выкрикнуть дьяк Демьян Иванович. Толпа покатилась, крича и судя, шумною волной по улице вслед за двинувшимся далее поездом биричей и дьяка, и в толпе слышались только поспешно передаваемые из уст в уста сведения:
— Через неделю, вишь… в будущий в авторник привезут их сюда…
— В заутрене и привезут — и прямо на Варварку, в острог…
* * *
Настал наконец и этот желанный день въезда в Москву «бывшей царицы московской». Утро было свежее, чуть-чуть туманное, но яркое, солнечное, обещавшее жаркий, душный день. Тысячные толпы московского населения чуть не с рассвета хлынули к въезду в Москву со стороны Владимира и широкою темною лентой заняли обе прилегающие к дороге полосы полей и лугов. Живописные, пестрые группы горожан толпились, сидели, лежали на траве в ожидании зрелища. Дети со звонким смехом шумно резвились и бегали между взрослыми, кувыркаясь в дорожной пыли, играя в чехарду и в свайку. Разносчики с сайками и с квасом бродили среди толпы, выхваляя свой товар и бойко оборачиваясь на зов покупателей. Издали, от ближайших московских церквей долетал звон утренних колоколов и плавно гудел, разносясь в прозрачном утреннем воздухе. Около самой дороги, опираясь на клюки и на посохи, собралась нищая братия, калеки перехожие и заунывным, гнусливым, однообразным напевом пели свои духовные стихи, протягивая прохожим деревянные чашки за подаянием. Не пел только один: это был громадный мужчина, атлетически сложенный; грязные и рваные лохмотья едва прикрывали его могучее тело, густая борода с сильною проседью опускалась почти до пояса, а беспорядочно всклокоченные волосы длинными прядями падали ему на лицо и на плечи. Он был страшно искалечен: правая нога была у него отрублена до половины, у правой руки не было кисти; широкий шрам от сабельного удара багрово-красной полосой пересекал ему наискось лицо. Опираясь широкими плечами на два толстых самодельных костыля, он пристально смотрел вдаль, еще подернутую легкою дымкой утреннего тумана.
— Ермилушка! — обратился к этому калеке ближайший нищий-старец. — Что ты воззрился в даль?.. Смотри, какого жирного купца прозевал: всех нас оделил.
— Бог с ним! — пробасил Ермилушка. — Не лезть же мне за милостыней в его мошну!.. А их-то погубителей-то моих, куда как хочется еще раз на веку увидать… Да вон — никак, едут.
— Едут! Едут! — уже загудела толпа кругом и вся заколыхалась, как ржаное поле от налетевшего ветра.
Вдали действительно замелькали цветные кафтаны и пестрые шапки сильного отряда конных стрельцов, который сопровождал «ведомых воров» от Казани в Москву.
Вот поезд ближе, ближе… Вот проехала мимо Ермилушки сотня стрельцов, бренча оружием и обдавая толпу облаком пыли, поднимаемой копытами коней; вот, постукивая колесами, прокатилась колымага, одетая цветным сукном, в которой сидели сопровождавшие поезд стрелецкие головы. За ними между двух рядов пешей вооруженной стражи плелись две телеги. В передней, спиною к коням, сидел прикованный к поперечине Заруцкий, в ободранном красном казацком кафтане. Он смело и нахально смотрел по сторонам на толпу; презрительная улыбка кривила иногда его уста, и глаза вдруг вспыхивали холодным огнем бессильной злобы. За этою переднею телегою ехала другая: в ней на куче соломы сидела женщина в ручных оковах. Какая-то яркая, затасканная и рваная верхняя одежда была наброшена ей на плечи; грязный платок прикрывал ей голову, а длинные космы темных волос, выбиваясь из-под платка, падали на страшно исхудалое, истощенное, почерневшее лицо… В этой женщине трудно было узнать Марину, бывшую царицу московскую.