— Не человек бо ударяше, но человековидно, самозванно и самодвижно, страннолепно никако, — путано объяснял Лазарь, показывая чертеж, на котором была нарисована высокая, много больше человека башня. — Круг этот с семнадцатью буквицами я сам могу расписать, но лучше, если Андрей своей хитростью преизмечтает и преухищрит[125].
— Преизмечтает! Преухищрит! — весело вторил Василий. — Это ему нипочем, он для Евангелия вельми чудные буквицы сотворил. Сделаешь, Андрей?
— Лазарь же сказал, что сам может.
— Верно! — не огорчился Василий отказом. — Он ведь с меня сто пятьдесят рублей запросил за часомерье, огромадные деньги, не то что ты за свою икону возьмешь… Да и когда еще брать-то ты будешь? — По тому, как, спросив, надолго умолк великий князь, Андрей понял, что это-то больше всего и интересует Василия Дмитриевича, во всяком случае, больше, чем часомерье. Но и повторять вопроса он не стал, позволил Рублеву опять отмолчаться.
В другой раз, возвращаясь из загородной поездки, Василий Дмитриевич завернул в Андроников монастырь. Самого Андрея, званного в тот день на роспись церкви-обыденки, не застал, работал в келье его помощник Пысой. По заданию учителя он готовил левкас, замешивая мел на клею из пузырей осетровых рыб. Белый, как сливки, грунт этот он наносил широкой кистью на ковчег будущей иконы. Работа столь нравилась ему, что с лица его не сходила довольная улыбка. Похвалился перед князем:
— Раньше только краски творить Андрей мне разрешал, и то под своим приглядом, а теперь я левкасить могу и олифу варить хоть из льняного масла, хоть из макового…
— А отчего же ты не с ним сейчас?
— Ногу об гвоздь порушил, — и Пысой показал обвернутую тряпкой ступню.
— А Андрей-то что, образ Николы не знаменил еще, не ведаешь ли? — осторожно выведывал Василий.
— Знаменить знаменил, размечал жидкой водяной темперой, даже и руки Николы, воздетые, обозначал, однако на этом все и заканчивал, велел мне размывать либо записывать другими красками.
— Отчего же это? Не ладится дело у него нешто? — расспрашивал из простого будто бы любопытства великий князь, а Пысой, ничего не подозревая, простодушно выбалтывал все тайны Андрея, в которые был посвящен.
Оказывается, ждет Андрей, когда привезут ему ладан — смолу душистую из ливанского дерева, потому что на вишневой смоле — камеди — или на желтке яичном растворять краски не хочет, поелику икона на вольном воздухе висеть будет, всякой непогоде подвержена окажется.
— А что же он у меня не попросит?
— Андрейка никогда ничего ни у кого не просит, — с вызовом ответил Пысой, и все конопатое лицо его залилось краской удовольствия и гордости за друга и наставника. — А потом… Я думаю, он решится писать только после долгого поста, он ведь знаешь какой…
Теперь появилась у Василия Дмитриевича какая-никакая ясность, он не стал больше торопить художника и тому уж одному радовался, что знает, какой он, Рублев. И повторял: «Все, мой теперь Андрей-богомаз!» Но порой, правда, гнездилась в сердце и опаска: «А может, и не мой? Может, и не знаю я все же, какой он?».
10
И как для Василия Дмитриевича, как и для Пысойки, и для Андрея Рублева посты были трудны и казались бесконечными, ночные молитвы тяжелы через мучительство сна и холода, хотелось ему лечь на каменный пол кельи и забыться, а молитвы днем вершились вне сердца, скоро, невнятно, рассеянно. Влекло на подсохшие деревенские выгоны, где детский смех стоял с утра до вечера, ребятишки малые гоняли кубарь, ловили, визжа, друг друга, а которые по возрасту и на ногах еще. не укрепились, сидели на краю выгона на разостланных кожушках, рассматривали строго собственные растопыренные пальцы, время от времени бессмысленно вперяясь глазами в бегающих старших. Полушалки девочек, алые, кубовые, зеленые, как цветы, взошедшие по коричневому полю.
Подолгу стоял Андрей, разглядывая детские лица, удивляясь чистоте их и святости, бесконечному доверию, с каким взирали они на Божий мир, не ведая уготованных им страданий; не такие ли и у Божьих угодников, ведь изречено премудро — будьте как дети…
Все это — землю с белыми детскими головками и их смехом, яркие краски одежд, дали обнаженных еще лесов, трепет ветра, летящего с юга, — покрывала воздушная, пронизанная голубизной полусфера неба, лазоревая синь, нежно разведенная белилами, с прозрачной прорисью едва заметных облаков.