Вечером первого дня она пришла в Архангельский собор к раке покойного мужа, пала перед ней на колени, взмолилась, обращаясь то к архангелу Михаилу, то к Дмитрию Донскому со слезной просьбой образумить и исцелить сына ее Василия. Не сразу заметила, что к молитве ее присоединились тихо вошедшие в храм монахи-изографы Феофан и Андрей.
Когда все трое в скорбном молчании покидали храм, Феофан приостановился на железной плите у порога, показал кивком на роспись, которую сделал он по заказу Евдокии Дмитриевны на стене прямо над гробницей Дмитрия Ивановича: яркими красками изобразил белокаменный город Москву со многими подробностями — с кремлевскими стенами и башнями, с храмами и монастырями, с дворцами и посадами.
— Однако надо было минэ Кучково поле киноварью сдэлать…
Евдокия Дмитриевна все поняла. Когда вышли на взгорок южной кромки Кремля, молвила виновато:
— Я все уже слова, которые знаю, сказала ему. Только одно он, несчастный, в силах был мне пообещать: не мучить болью их, сперва головы рубить…
Она хотела уйти во дворец, но Андрей остановил ее:
— Великая княгиня, не гневись, но работать в храме мы не будем, пока кровь христиан будет понапрасну литься…
— «Понапрасну»?.. — Евдокия Дмитриевна испуганно вскинула полные слезами глаза, снова потупилась и пошла прочь, покачивая головой — то ли отрицая что-то, то ли просто от боли и отчаяния.
Феофан размашисто пошел к новостроящемуся храму (наверное, чтобы прибрать краски да кисти), а Андрей спрятался в тени кремлевской стены и сквозь бойницу смотрел на далекий Самсонов луг. Желтый дым, оторвавшись от породивших его язычков пламени, поднимался ввысь, густел, темнел и сливался с низко шедшими, рваными облаками. Вот так, наверное, загорится край неба, и настанет время антихриста, и начнет вершиться Страшный Суд. И никто его не избегнет, не спасется — ни владыка церковный, ни великий князь.
Обнаженные людские души мечутся, терзаемые сознанием своей вины и неотвратимостью расплаты. У иных — смятение и ужас, у других — униженность и покорность, и у всех — ужас, душу леденящий страх. Вот-вот, еще миг — и решится судьба несчастных, ждущих участи своей. Андрей неотрывно смотрит на вихрящиеся клубы дыма, на череду идущих серых, с желтоватыми и темными подпалинами облаков, а ему чудятся взоры и судорожные движения грешников, трепетно ждущих решения Божьего Суда. Он чувствовал в себе силу и потребность изобразить всю бездну чувств людей, находящихся на грани двух миров, у него промелькнуло даже сожаление, что Феофан — нет, не доверит ему расписывать западную стену храма, где в назидание верующим даются картины Страшного Суда, и даже огорчился и подосадовал на то, что находится в одной дружине с Феофаном. Андрей владел искусством писать фрески, но знал, сколь ответственно это дело: надо иметь верный глаз и твердую руку, чтобы с одного раза же наложить рисунок на сырую штукатурку, которая быстро сохнет, а потому не допускает ни переделок, ни поправок. Будь он самостоятельным, главным в дружине изографом, он бы взялся за фрески над входом в храм, изобразил бы Страшный Суд таким, каким представил себе в эти минуты — действительно страшным, безжалостным и карающим! Вот, может, в Благовещенском соборе, который будет следом за Рождественским создаваться, может, в нем…
Андрей вдруг поймал себя на том, что в мыслях далеко в сторону забрел, а еще и на том, что ведь он и раньше много раз пытался представить себе, каким напишет он Страшный Суд, и никогда при этом в сердце его не было места злобе, но были милосердие, сострадание, страстное желание того, чтобы все люди без исключения спасли свои души… Да, да, в этом мире все же ведь больше добра, чем зла, это знал Андрей и по себе, и по рассказам своих содругов и сопостников — у каждого послушника находилось что вспомнить да порассказать…
Когда впервые вышел он пятнадцатилетним отроком на рать, то, слабосильный еще и тонкокостный, едва копье в руках мог держать. А битва так сложилась на Пьяне, что татары враз одолели и обратили русских в бегство. А он не успел скрыться, остался стоять возле березки. Свирепый татарин на коне подскочил, взмахнул кривой саблей — все, одно лишь мгновение жизни осталось… Но нет, скользнула странная усмешка по желтому безбородому лицу татарина, ссек он саблей ветку березы, а отрока пожалел. Да, уверен был в том Андрей, что именно чувство человеческой жалости отвело руку с саблей. Без меры жестоки были враги, бесчеловечно вырезали Тохтамышевы татары Москву, детей, до тележной чеки доросших, не щадили, ни женок, ни чернецов не щадили. Андрей сам был тому свидетелем, но и среди них могут встречаться такие, которые способны щадить и миловать…