— Приеду в Москву, всех чернецов научу! — принял решение Пысой, но Андрей строго его одернул и повел смотреть мечеть Бебарса, на постройку которой, как рассказывал еще в Москве Епифаний, египетский султан Эль-Мелик ан-Насир Бебарс дал две тысячи динаров. Где-то еще должна быть и Мюск-Джами (Мускусная мечеть), при постройке которой, опять же по рассказам Епифания, в раствор извести добавлялось драгоценное благовоние — мускус.
Но ни той, ни другой мечети они не увидели. На пути встретился им рынок — не простой рынок, невольничий, никогда и нигде ими доселе не виданный. Слыхом слыхали, что есть на свете рабьи базары, где человека можно купить, как курицу, а собственными очами зрели впервые.
Пленники были в основном темнокожие, из разных стран собранные, изможденные, тощие и слабые, так что покупателей на них, видно, не находилось. Было больно видеть в их глазах застарелую тоску, безнадежность.
Андрей с Пысоем, поддернув полы длинных ряс, торопливо пошли мимо, но Пысой вдруг словно споткнулся. Андрей проследил за его взглядом, сам обмер: под дощаным навесом в углу стояли почти голые молодые рабыни, у этих в глазах обреченности не было, они смотрели с надеждой, даже и зазывно.
— Пойдем, чего встал! — громко сказал Андрей, и тут же на его слова отозвалось с другого угла рынка сразу несколько голосов:
— Русичи!
— Наши!
— Свои!
— Московляне!
И поднялся сплошной вой и плач, так что слов уже было не разобрать.
Тут же к Андрею с Пысоем подошли и работорговцы — двое из кодла. Оказалось, что русских продается двенадцать человек, все они из одного села, которое находится возле Ельца на Рязанщине и называется Туга. Андрей с Пысоем, не сговариваясь, полезли в свои подорожные сумки за серебром Оказалось, что его хватит, чтобы выкупить лишь одного старика. Пысой, конфузясь, сказал, что деньги-то у них и еще есть, только не с собой.
Торговцы, как видно, хорошо осведомленные о том, что за иноки перед ними, не спрашивая согласия, повели всех русских пленников прямо к караван-сараю, где остановился обоз великого князя.
Василию Дмитриевичу ничего не оставалось, как выручить из плена своих соплеменников. Тебриз, хорошо знавший повадки кодла, стал ожесточенно торговаться и не позволил обмануть своего хозяина.
Теперь оказавшимся по разным причинам на чужбине русским предстояло двигаться уже тремя разными путями. Василий хотел сначала вместе с освобожденными пленниками отправить в Москву и Тебриза, которому в ханской ставке показываться было небезопасно, но потом подумал, что Андрей с Пысоем нуждаются в покровительстве еще больше.
— Вернемся в Москву, я отработаю и эти деньги, и те, что еще потрачу, — обещал Андрей. И Пысой заверил, что будет на строительстве храмов в Москве и плотником, и каменщиком. А еще и изографом, если сумеет, будет подручным у Андрея, краски будет творить и растирать.
— Смотрите, уговор дороже денег! — очень серьезно, даже грозно ответил Василий Дмитриевич, и Андрей впервые подумал, что великий князь не такой уж добрячок, каким все время прикидывается.
Тебриз, получивший свою мзду за выкуп пленников и рассчитывавший, что и еще какая-то толика серебра может еще прилипнуть к его рукам, сказал:
— Я поеду с монахами в Судак, но уже не сурожанином, а татарским купцом.
— Боишься, что истинные гости-сурожане тебя распознают?
— Не только поэтому. Татарский купец может здесь находиться сколько хочет, может и закупать товар, и продавать, а сурожанину по Кафскому уставу разрешено быть лишь несколько дней и одни лишь закупки делать.
— А ты, стало быть, решил не только куплей, но и продажей поживиться? — не удержался от язвительного вопроса Максим. — Что же за товар у тебя? И что почем?
— Пока нет у меня товара, но, может, и появится. Это как великий князь решит.
Василий велел Максиму выдать из имеющихся в обозе запасов несколько выделанных кож, штуку холста и рыбьего зуба. Тебриз облобызал великому князю руку, припав на колено, а затем нахально попросил еще фландрского или английского сукна.
Василий даже и не ответил, только зло сверкнул глазами и жестом руки велел Тебризу идти прочь. Максим остался доволен таким оборотом дела, а Андрей снова с тревогой подумал, что либо он ошибался в оценке характера и нрава Василия Дмитриевича, либо тот сильно изменился с той поры, как они в потешной палате да повалуше говорили об Авеле да о буквицах, нарисованных в книге неведомым новгородским художником.