Ранка на шее у Кирилла уже начала кровоточить, появилась кровь также в носу и во рту, он испытывал озноб, тошноту и боль в животе. Но был в полном самообладании, даже как-то сосредоточился внутренне, собрался с мыслями.
Тебриз делал вид, что слушает внимательно, кивал в знак понимания и сочувствия головой, а сам предавался извечному размышлению о том, для чего же родится человек: для жизни или для смерти? Будет — нет ли загробное воздаяние, жизнь вечная?.. Благодать ли для души смерть телесная? Об этом узнать можно было бы только от тех, кто уже поселился на том свете, но пока еще никто не возвращался оттуда, чтобы рассказать. Самому, значит, придется когда-нибудь испытать. Куда денешься? Мысли эти вызывали печаль и жалость к себе в грубой душе Тебриза. Не хотелось ему помирать, хотя бы и существовала эта загробная жизнь, хотя и считал он себя сам человеком православным с тех пор, как поступил на секретную службу к великому князю московскому. Но он сразу же бросил свои рассуждения о бренности и насторожился, как охотничий пес хорошей выучки, едва расслышал слова умирающего:
— Спешил-то ведь я на встречу с московским князем, надеялся, что вместе с ним едет и владыка Киприан либо служка его Фотий. На словах хотел сказать и грамотку заготовил о том, что исполнил я повеление — помог перейти в лучший мир самозваному влыдыке…
— Митяю? — всполошился Тебриз.
Кирилл помолчал, трудно ворочая распухшим языком.
— Нет, Митяй своей смертью почил, не потребовалось ничьего злохитрства.
— А почему же Сергий знал, что не увидит он Царьграда?
— Сергий на то и чудотворец: как посмотрел на Митяя, так и понял, что он уж глядец на дубец, что не выдюжить ему многотрудного пути.
— А отчего же корабль встал с покойником, а погребли у латинян?
— Я был там, видел все: в Царьграде война шла, генуэзские корабли никого не пускали, вот и пришлось… Митяй тихо предал душу свою в руце Божии. А вот другой лицемерный владыка русский — Пимин, этот от смертоносного зелия пал, аз многогрешный отравою окормил его… Возьми-ка в суме переметной грамотку мою, на бумаге начертанную. Киприану либо Фотию… Только смотри, как бы на глаза княжеских подручных не попала…
Тебриз нетерпеливо рылся в кожаной потрепанной сумке, отбрасывал в сторону всякие вещицы, не нужные уже хозяину, уходящему в лучший мир, нащупал хрусткую бумажку. Поднес близко к глазам, прочитал: «Архимандрит переяславского Горицкого монастыря, ко убиению имея дерзновение, от сего же возмездие принял. Вершил Епифан Кореев».
После этого Тебриз уж вовсе нерадиво принимал предсмертную исповедь, снедало его нетерпение остаться одному с бесценной грамоткой. Он отчужденно, даже и с неприязнью смотрел на Кирилла, думал о том лишь, сколь скоро возьмет того небо. А Кирилла вдруг оставила сила духа, он воскликнул с болью:
— Страшно, страшно умирать!
— Страшно жить, не умирать.
— Нет, жить хочу, сердце мое жизни жаждет, а не смерти.
— Что смерть? Это наша служанка и рабыня.
Кирилл долго молчал, словно бы обдумывал увещевание нечаянного своего духовника. Смирился все же — перекрестился непослушной, вздрагивающей рукой и попросил кротко:
— Панихиду закажи. Пусть отслужит батюшка церковный помин по усопшему Епифанию.
— По какому-такому еще Епифанию? — Тебриз уж и раздражения в голосе не мог сдержать, так не терпелось ему расстаться навсегда с Кириллом.
— Это я и есть, это мое прозвание по крещению.
— А Кирилл кто?
— И Кирилл я… Кореевым сыном по-улишному меня звали, Епифанием в честь мученика святого, а Кириллом стал я, чтобы Епифания уберечь от сглазу, от всякого вреда… Мало ли на свете людей лихих…
Тебриз восхитился про себя: ну и ну, ловки эти русичи — по три прозвания имеют, и притом без всякой утайки, как бы это так и надо. Захотелось еще раз в грамотку заглянуть, подпись Епифания увидеть. Он словно забыл, что в Таврии смеркается не постепенно, а вдруг, словно кто-то одним движением накидывает черный покров. Не мог ничего разглядеть, поднес к самым глазам бумагу, а тут порыв ветра — раз — и подхватил грамотку!.. Она вмиг исчезла во тьме, будто сгорела!..