— А зачем ему это? — Диана Дэй, говорившая редко, зарделась; она явно поразилась самой себе, но привела в восторг отца; он просиял.
— Такой уж это человек! — молвила миссис Сэнфорд.
— Я хотела сказать, — Питер заметил, что Диана чуточку заикается, — что он, похоже, убежден в своей правоте, как в тысяча девятьсот тридцать третьем году, когда он должен был дать людям работу.
— Сплошное тщеславие! — воскликнула миссис Сэнфорд, связывая эту свою реплику с предыдущей, как будто Диана и не говорила вовсе. — Эта манера запрокидывать голову, эта отвратительная ухмылка! А все потому, что он калека, — решительно добавила она. — Каждый знает:
— Все это не так просто. — Сенатор Дэй покрутил свой бокал сперва по часовой стрелке, потом против. У Питера еще не прошла боль в чубе. — Диана, — сенатор загадочно улыбнулся дочери, — я имею основания полагать, что ты тайная сторонница Нового курса.
Девушка покраснела до корней волос, на ее глаза навернулись слезы. Хотя Питер знал Диану всю свою жизнь, он никогда не слышал от нее ничего, кроме одной-двух светских фраз. Он всегда считал ее глуповатой дурнушкой и безжалостно отвергал. Но теперь он заметил у нее под мышкой застежку молнии, мысленно расстегнул ее и увидел… Нет, он в самом деле сходит с ума. А не такая уж она дурнушка, подумал он, глядя на повзрослевшую Диану; только чересчур застенчива.
— Я не считаю, что Рузвельт настолько уж плох, — сказал сенатор.
— Плох! — миссис Сэнфорд добивалась наибольшего эффекта повторением в другом ключе — и часто другом значении — одного-единственного слова.
Но сенатор знал своего конкурента. Он продолжал:
— Хорошее и плохое, разумеется, понятия относительные. Я лично нахожу его куда более беспомощным, чем принято думать. Он очень высоко вознесся. — Питеру подумалось о молнии, ему послышался гром за тяжелыми шторами и розово-красными кирпичными стенами, и он вспомнил о бассейне… Он отчаянно пытался сосредоточиться на том, о чем говорил сенатор. — С тех пор исполнительная власть усилилась, а законодательная и судебная — ослабли.
— Так ведь они сами в этом виноваты, п-папа? — Диана чуть споткнулась на последнем слове.
Сенатор утвердительно кивнул.
— В известной мере, да. У нас нет сейчас таких лидеров, какие были в те времена, когда я впервые пришел в сенат. И хотя в некоторых отношениях я доволен, что Олдричи ушли в прошлое…
— Мне нравится сенатор Бора, — миссис Сэнфорд беглым взглядом окинула комнату, дабы убедиться, что гости общаются, смеются, сплетничают, как им и положено.
— Теперь поговаривают о том, что при нашем образе правления это неизбежный процесс. Я так не думаю. — Питер отдавал себе отчет в том, что с той минуты, как внимание матери переключилось на гостиную, сенатор обращается непосредственно к нему, и он смешался — ведь он теперь единственный, кому предназначена вся эта мудрость и снисходительность.
— Видите ли, я полагаю, что наш образ правления — лучший из всех когда-либо придуманных. Во всяком случае, в своем первоначальном виде. И когда президент забирает в свои руки слишком большую власть, конгресс должен осадить его и восстановить равновесие. Пусть только он попробует зарваться, тогда я… — Длинная белая рука резко метнулась в сторону Питера, и он вздрогнул, словно в самом деле то была рука тирана, хватающая власть. — Мы должны… — Другая рука сенатора, твердая как нож, точно отрубила по запястье руку тирана. Вот она, власть, холодея, подумал Питер. Но сенатор, к счастью, был слишком искусным лицедеем, чтобы кончить на столь высокой ноте. Он снял напряжение шуткой.
— С другой стороны, у ФДР
[4]—без всяких каламбуров
[5]— еще тысяча разных штучек-дрючек наготове. Остается только надеяться, мы всегда сумеем управиться с ним, как сделали это сегодня.
На другом конце комнаты кто-то ударил по клавишам рояля. В комнате воцарилась тишина. Как в большинстве вашингтонских гостиных, непременная функция рояля состояла в том, чтобы служить алтарем для выставления напоказ домашних богов: обрамленных в серебро фотографий близких к семье знаменитостей. Божества Сэнфордов были расчетливо внушительны, главным образом царственные особы, чьи автографы четкими буквами били из левого нижнего в правый верхний угол, в отличие от автографов президентов и других демократических особ, питавших пристрастие к пространным дарственным надписям с потугой на интимность.