Что бы вы мне ни говорили, эта убежденность (или надежда) не имеет никакого отношения ни к суевериям истерического сознания, ни к литературе, ни даже к упадочному тщеславию. Солдаты на войне выписывали свое имя на гимнастерке или на внутренней стороне пилотки, потому что больше смерти боялись исчезновения. Рядом с именем записывали еще адрес родных. Любовь против забвения. Эта вера, быть может, единственное, что сильнее самой любви.
А может быть, думаю сейчас малодушно (про себя, про себя), это все же род глупости? Да не «род глупости» (щадящая форма) — сама глупость? Если бы мир состоял из таких, как я, то конец его был бы встречен не грохотом и не всхлипом, а вяком. Потому что обманул, блин, пирог, паскуда, верни на место кубики с рафаэлевской бирюзой в правом верхнем.
Гитара, как натурщица, лежала на коленях. Эрекция была равна бессмертию, тем более что отдавались, дуры, за гонор и лимонную улыбку непризнанного гения. Теперь выяснилось, что женщина не только манящий объект, но и алкающий субъект. С эрекцией куда ни шло, где, однако, бессмертие?
Слуху нечего было ловить, кроме звука космических лобзиков. Зрению отказали. Я присел на полу (сказал бы в уголке — но не было уголка), лицо мое представляло собой даже мне не интересную гипотезу. Хоть бы запахло откуда-нибудь кухней или силосной ямой. Пол посыпан антисептиком, который скрипит под моей задницей. И февральский сугроб на другом краю вселенной о чем-то молится перед коптящей свечкой. За здравие или за упокой? Неважно, по мне его сопли точно не льются. Я — вычитание. Минус единица. Ископаемая рептилия, заявившая свое право пресмыкаться и после исторических неудобств оледенения.
Мне вспомнилась смерть Диброва. Колы, выведенные чернилами в журнале и выросшие забором перед так и несостоявшимся путешествием в Опочку с родителями. Портрет святого семейства, в котором был лишним не отец, и не мать, а я. Отравленный воздух, накачанный возбуждающими благовониями рая, коммунизма, победы добра над злом. Почему они меня не сделали хотя бы террористом?
Улыбка большедомовского писателя, знавшего наизусть мои неопубликованные рассказы. Уже понимая смысл этого всеведения, я и тогда не отказался от чая с лимоном.
Воробьиные глаза сыновей после моего умопомрачительного загула. Переставшая меня искать во сне рука Леры. Встречи на чужих квартирах, похожие на любовные потасовки, когда трусы и лифчики сбрасывались с остервенением, чтобы организовать явление очередного гения чистой красоты.
А запущенная в детстве программа продолжала, между тем, работать. Что это было, хотел бы я знать? Вера? Слишком сильно или слишком дохло сказано. Отдает стародевической, обреченной тоской. Шкодник во мне тут же хочет возразить. Была, может быть, и тоска, но, но… Снова литература. Память о первоначальном толчке удивления и чувстве вовлеченности в лапту, любовь к соседке, страда пахнущего крышами дождя. Ох-ох-ох! Диабетический щербет.
А может быть, эта программа была запущена большим испугом, вовсе не удивлением? Память об испуге со временем претворилась в жадное жизнелюбие, которое влекло к бесконечному разнообразию, то есть к бесконечным повторам, в последнем приближении — к повторению жизни? Необходимо, правда, иметь достаточно пошлый ум, чтобы так чувствовать и этого хотеть, а кроме того пребывать в уверенности, что чувство это исключительно индивидуальное.
Я вам сейчас объясню (голос шкодника). Это не то, не личное, а (как бы сказать?) — биология переживания. Не совсем и биология, впрочем, или тогда уж вторая биология, как об искусстве говорят: вторая реальность. Гуманизмом было пропитано все, от первого школьного звонка до воспоминаний взрослых о войне. Даже природа подчинилась ему и была в этом оркестре первой скрипкой. В этом счастливом поезде были неприятные попутчики, да. Ежедневная досада, отец и мать, не желающие сойтись в компанию, прокурорские голоса продавцов, кондукторов, дикторов, плакатов, учителей, милиционеров, а потом и догадка, что путь человечества не только усовершенствование способов уничтожения, но и просто бездумное, веселое, карнавальное шествие в поля самоаннигиляции. Но от этих попутчиков можно было отвернуться к окну, за которым проплывали дачные аналоги бессмертия.