9
Однако начинания Людмилы Живковой, будучи неординарными и глобальными, встречали не только сочувствие, не только поддержку. Встречали они и противодействие: реже — открытое, чаще — глухое, молчаливое, упорное. Ведь для людей стереотипного склада мышления духовные реформы Людмилы Живковой казались подрывом самих основ марксистско-ленинского мироздания. К тому же эти реформы кое-кого — а среди них были и солидные фигуры — оттесняли на второй план, а то и вовсе лишали завидных должностей и привилегий. Жаловаться? Но кому, если глава партии и государства Тодор Живков поддерживает позицию дочери?
Оставался единственный путь, которым нередко пользовались тогда благонамеренные граждане, не видя в этом ущерба ни для своего достоинства, ни для достоинства своей страны. Поток недовольных устремился в советское посольство.
Судя по всему, в выражениях они не стеснялись. Какие только сплетни и слухи не распространялись о Людмиле! Утверждалось, например, что она целиком подпала под влияние Запада, в то время, когда ее, увлеченную Рерихом и Ауробиндо Гхошем, следовало бы упрекнуть (если уж это делать) в прямо противоположном — что она попала под влияние Востока. Не зная сокрытой стороны ее жизни, яркими негодующими красками живописали ее стремление к роскоши, модной одежде, приемам, изысканным винам и пище. И, наконец, обвиняли в том, что, чуть ли не с согласия своего отца, ведет линию на разрыв с Советским Союзом. Все это было полнейшим вздором. Россия Рериха была для Людмилы символом веры, от которого она не отреклась бы ни при каких обстоятельствах. А отец настолько был предан курсу на сближение с нашей страной, что даже ставил вопрос об интегрировании Болгарии в состав Советского Союза. Впоследствии, когда он лишится власти, именно вот эта безоговорочная преданность России и Советскому Союзу и будет вменяться ему в главную вину.
Советское посольство выполняло тогда функции своеобразного контрольного органа. Жалобщиков здесь не только принимали, но и утешали, обнадеживали, им обещали помощь. Затем обработанная соответствующим образом информация отправлялась в Москву, а оттуда уже оказывалось закамуфлированное, а иногда бесцеремонное давление на болгарское руководство. Естественно, это порождало взаимные трения, обиды, стычки. Дошло до того, что в Софию специально приезжал Черненко, чтоб снять напряженность между болгарским правительством и советским посольством. (Об этом я узнал от Людмилы.) Опытный аппаратчик, он сгладил общую атмосферу, но существо дела все равно не изменилось, потому что не изменилось недоверчиво-подозрительное отношение к Людмиле.
Но спрашивается: как могло оно измениться, если адекватно отражало настроение, бытующее в верхнем эшелоне власти? Там же неожиданное появление Людмилы Живковой на политической арене Болгарии воспринималось как своего рода стихийное бедствие. Как известно, брежневское окружение руководствовалось знаменитым лозунгом: «Ни в коем случае не раскачивать лодку». А тут налицо непредсказуемый фактор, который — дай ему волю — не только раскачает, но — глядишь! — и опрокинет ее.
Враждебные демарши могли лишь слегка притормозить процесс, но не остановить его. Повлиять на Людмилу Живкову с ее несгибаемой волей они, разумеется, не могли. Она принадлежала к той породе людей, которые за свои убеждения взойдут, если понадобится, на костер. Бесстрашия своего, поскольку оно было естественным состоянием ее души, она и не замечала вовсе, а когда я выражал восхищение ее храбростью (подчас безрассудной), она лишь отмахивалась. А однажды она мне сказала:
— Вот вы называете меня смелым человеком. Но если вдуматься, то по-настоящему смелый человек это вы. Вот вы действительно рискуете, потому что действуете в одиночку и не имеете надежных опор на физическом плане бытия. Я же — другое дело. У меня защита. У меня щит. Это — отец.
Я не оспаривал ее, хотя внутренне и не был согласен. Дело в том, что меня приучили больше полагаться на защиту незримую (которую, как мне представлялось, я имел), нежели на защиту вещественно-осязаемую и зримую (которой в отличие от Людмилы Живковой я не имел).