Митя давно замечал странное внимание к своей особе со стороны мастера цеха, низенького, толстого, лысоватого бюргера, тот все время был где-то рядом, следил издалека, и лицо его при этом было напряженным и глаза больными. Он как будто задумал что-то, и никак не мог решиться. И мучился. С каждым днем все сильнее.
«Псих», — думал Митя и старался держаться от мастера подальше и как можно реже встречаться с ним глазами — так, на всякий случай.
Но однажды мастер решился. Когда Митя со своей метлой задержался возле его станка, он вдруг схватил его за руку. Молниеносным движением и очень сильно.
Мальчик не закричал только потому, что от ужаса перехватило дыхание.
— Тихо, успокойся, — пробормотал немец на простом и совершенно классическом немецком, который Митя понял и потому действительно застыл с разинутым от удивления ртом, не пытаясь вырываться.
— Бери, — немец протянул ему туго перевязанный небольшой пакет, — Спрячь. Понимаешь?
Митя машинально кивнул, хотя весь вид его говорил об обратном, и пакета не брал, честно говоря, он почему-то думал, что там — бомба.
Немец был смертельно бледен, потом его вдруг бросило в краску, по виску потекла капелька пота и руки затряслись так сильно, что злополучный пакет едва не упал.
— Бери! — прохрипел мастер и вдруг резко сунул сверток Мите за пазуху, после чего сразу заметно расслабился и тяжело перевел дух.
— Глупый, — произнес он с какой-то странной нежностью, — Смотри не попадись. Понимаешь?
Митя снова кивнул.
— Иди!
В пакете оказались бутерброды. Нарезанный толстыми щедрыми кусками хлеб был намазан маслом и накрыт сверху колбасой, ветчиной, сыром.
Почему Митя забрался под станок и развернул сверток вместо того, чтобы выбросить где-нибудь потихоньку, как подсказывал здравый смысл? Наверное из любопытства, вечного любопытства, которое частенько губило глупых неосторожных мальчишек. А иногда, выходит, и спасало.
Митя едва не умер от одного только запаха, от одного вида, представшей его глазам роскошной пищи, в глазах его потемнело и дыхание перехватило, но уже в следующий момент один из бутербродов был у него в зубах. Он проглотил его почти не жуя. Во мгновение ока, тут же потянулся за следующим, но не взял. Не успел. Живот скрутило судорогой такой сильной, что мальчик едва не взвыл от боли. Он согнулся пополам и как не старался избежать этого, его стошнило этим роскошным безумно мягким белым хлебом, этой розовой благоуханной колбасой…
Нет, он не плакал. Он скрипел зубами, ругался шепотом и лупил себя кулаком в тощий живот так сильно, как только мог, мстя своему несчастному телу за чудовищное предательство, потом аккуратно свернул дрожащими руками пакет, снова засунул за пазуху, чтобы не сводил с ума вид ветчины и сыра, потом — подобрал и съел, тщательно пережевывая, все до последнего кусочки, что исторг его бедный желудок.
Конечно, у Мити даже мысли не возникло, чтобы спрятать пакет и попытаться вынести его за пределы завода, при выходе узников обыскивали так тщательно, что это просто было невозможно. Поэтому бутерброды делились на шестерых — на всех, кто работал в одном цеху, каждому доставалось по половинке. Тадеушу и Юлиусу, они, правда, не помогли, — эти двое умерли от дизентерии несколько месяцев спустя, но Станислав, Злата и Катя были еще живы, когда Митя уезжал из Бухенвальда.
Мастер приносил бутерброды не каждый день, но достаточно часто, чтобы спасти детей от истощения, никто из них не поправился и не поздоровел, но все жили и все могли работать — получая право на жизнь.
После того первого раза немец почти не говорил с Митей, отдавал ему сверток и говорил «Иди!». Иногда еще он гладил мальчика по голове или по щеке и смотрел на него при этом почему-то очень удивленно.
Митя не сопротивлялся. Немец спасал его и его друзей от смерти, он имел право быть странным.
Так прошли весна, лето и осень 1942-го, так начался 1943 год.
Так начался новый кошмар…
Кошмар в образе тучного и красномордого эсэсовца Манфреда, появившегося в лагере в конце января и заменившего офицера, управляющего хозяйством лагеря. Манфред тоже обратил внимание на светленького, хорошенького мальчика, он выбрал его, когда нужно было найти прислугу, которая будет убирать в его кабинете и помогать на складе. Он снял его с работ на заводе и потом частенько любил напоминать, что спас ему жизнь, и что мальчик должен бы благодарить Бога, за его, Манфреда, внимание и его милости. Может и так. Манфред был не так уж плох. Зря не бил и кормил досыта, а все остальное… Все остальное можно было пережить. И следовало забыть. Забыть. Потому что подобные воспоминания нельзя хранить даже в самых отдаленных уголках своей памяти и уж тем более нельзя позволять им просыпаться, когда едешь в неизвестность в душном вонючем купе переделанного под тюремную камеру поезда.