Звук неясный,
Безучастный,
Панихиды нам поет:
Верьте, верьте
Только смерти!
Чет и нечет! Нечет, чет!
Пыль. Бархатная тишина дворцовой библиотеки перекатывала на беззубых деснах звук моих шагов, и я то и дело останавливался, вслушивался и шел дальше. В конце концов, никто не запрещает офицеру Серебряных Веток копаться на досуге в старинных манускриптах… Как вам, составители Устава, нравится подобное сочетание: глянец сапог и труха библиотек?… Никак.
Пыль. Грозящие рассыпаться в прах свитки, боящиеся неумелых пальцев, коричневый пергамент, перехваченный истлевшей кожей шнурков, латунь узорчатых застежек, сафьян переплетов — кто разбирает муравьиные письмена, кто тревожит покой шелестящих мертвецов?… Случайно зашедший советник? Один из Вершителей, освежающий в памяти давно забытый закон? Сумасшедший старик архивариус — тишина, сумрак, пыль. Могила слов.
…Умели все же предки делать хорошую тушь — высохшая охра страниц и ровные, празднично-яркие буквы…
«О Не-Живущих». Вот оно.
«…тени не отбрасывают, хоть и не прозрачны для взгляда человеческого; и доподлинно известно, что в зеркальном стекле не дают…» — не то! Это я и сам знаю.
«…и пока Враг силы не набрал, то сок жизненный брать может лишь из родных своих и из любимой своей, а посему надлежит незамедлительно…» — дальше, дальше!.. Не то. Знаем, читали Устав. Незамедлительно, положенное число раз и до полного… Не то.
«…острием крепким и острым, из дерева Трепетного созданным; а также людским оружьем серебряным и никаким более. А пронзив им сердце Не-Живущего и в ране оставив…» — пронзив, стало быть…
Не то.
«…и не дает Тяжелое Слово выйти демону из могилы, но не успокоит вечного в темнице его, и нет ему успокоения. Мудрецы земные и немногие из Восставших способны на плечи принять тяжесть знания заклятий, но не нам, согбенным над письмом, приводить в труде сем ключи к ужасу древних.
Снять же заклятие с Не-Живущего способна лишь живая кровь человеческая, но не может он выйти за ней, а сам человек не придет к Врагу, и мука змеей сдавливает остановившееся сердце, и…»
Я захлопнул книгу. То.
…Умирающая лошадь захлебывалась пеной, силясь приподнять голову, заглянуть в глаза человеку, убившему ее — мы славно скакали, лошадь, топча гравий, траву, головы рисковых оборванцев с цепами и вилами, мы топтали их разменные жизни — одной больше, одной меньше! — пока во вздувшихся легких твоих не осталось воздуха даже на предсмертное ржание. Прости меня, лошадь, я не вижу тебя, все тонет в водовороте распахнутых глаз Лаик, в шорохе слов ее: «Зачем, Эри? Зачем? Ведь я любила тебя…»
Ты любила мерзавца, Лаик, дешевого подонка, сорвавшего рукав твой из любопытства, из потного мужского тщеславия, и не варки придавили Тяжелым Словом твое тело — я это сделал, я!.. Ничего, Лаик, ничего, я иду, я уже совсем иду, и если пена не разорвет и мое горло…
Ворота были открыты, и левая оторванная створка, покачиваясь, скрипела на пронизывающем ветру. Наружную стену затянуло бурым мхом, и лишь какой-то упрямый одинокий цветок сиял всем безрассудством белой чашечки между брусами ноздреватого камня. Круглое лицо луны любопытно оглядывало запущенный бледный сад, выщербленный гранит парадной лестницы, отбрасывающей резкие черные тени; вспугнутые нетопыри перечеркивали диск отшатнувшегося светила, и сводчатая, увитая плющом галерея вывела меня наконец к острым наконечникам чугунной витиеватой ограды.
Я никак не мог сосредоточиться на реальности совершавшегося, и даже озноб от ночной прохлады, казалось, принадлежал не мне, а кому-то другому, далекому, идущему между плитами, вглядывающемуся в полустертые имена далеких владетелей, блестящих кавалеров, кокетливых дам в сгнивших оборках, чьи последние потомки ковыряют сейчас землю в Скиту Отверженных, добывая нелегкий хлеб свой в тени Слов, Знаков, Печатей — и все потому, что их Лаик, моя Лаик…