Натали. Почему это, Гуревич, ты так много пьешь, а все-все знаешь?..
Гуревич. Натали!..
Натали. Я слушаю тебя, дурашка… Ну, что тебе еще, несмысленыш?..
Гуревич. Натали…
Неистово ее обнимает и впивается в нее. Тем временем руки его — от страстей, разумеется, — конвульсивно блуждают по Натальиным бедрам.
Зрителю видно, как связка ключей на желтой цепочке переходит из кармашка белого халата Натали в больничную робу Гуревича. А поцелуй все длится.
Натали(чуть позже). Я по тебе соскучилась, Гуревич…
Лукаво.
А как твоя Люси?
Гуревич. Я от нее убег, Натали. И что такое, в сущности, Люси? Я говорил ей: «Не родись сварливой». Она мне: «Проваливай, несчастный триумвир!» Почему «триумвир», до сих пор не знаю. А потом уже мне вдогонку и вслед: «Поганым будет твой конец, Гуревич! Сопьешься с круга».
Натали(смеется). А что сначала?
Гуревич.
Ну, что сначала? И не вспоминай.
О Натали! Она меня дразнила,
Я с неохотой на нее возлег.
Так на осеннее и скошенное поле
Ложится луч прохладного светила.
Так на тяжелое раздумие чело
Ложится, тьфу! — раздумье на чело…
Брось о Люси… Так, говоришь, — скучала?
А речь об этой шлюшке завела,
Чтоб легализовать Мордоворота?..
Натали. Опять! Ну, как тебе не стыдно, Лев?
Гуревич.
Нет, я начитанный, ты в этом убедилась.
Так вот, сегодня, первомайской ночью
Я к вам зайду… грамм двести пропустить…
Не дуриком. И не без приглашенья:
Твой Боренька меня позвал, и я
Сказал, что буду… Головой кивнул.
Натали. Но ты ведь — представляешь?!..
Гуревич.
Представляю.
Нашел, с кем дон-гуанствовать, стервец!
Мордоворот и ты — невыносимо.
О, этот боров нынче же, к рассвету,
Услышит командорские шаги!..
Натали. Гуревич, милый, ты с ума сошел…
Гуревич.
Пока — нисколько. Впрочем, как ты хочешь:
Как небосклон, я буду меркнуть, меркнуть,
Коль ты попросишь…
(Подумав).
Если и попросишь,
Я буду пламенеть, как небосклон!
Пока что я с ума еще не сбрендил, —
А в пятом акте — будем посмотреть…
Наталья, милая…
Натали. Что, дуралей?
Гуревич.
Будь на тебе хоть сорок тысяч платьев,
Будь только крестик промежду грудей
И больше ничего — я все равно…
Натали (в который уже раз ладошкой зажимает ему рот. Нежно). А! Ты и это помнишь, противный!..
Кто-то прокашливается за дверью.
Гуревич. Антильская жемчужина… Королева обеих Сицилий… Неужто тебе приходится спать на этом дырявом диванчике?
Натали. Что ж делать? Лев? Если уж ночное дежурство…
Гуревич.
И ты… ты спишь на этой вот тахте!
Ты, Натали! Которую с тахты
На музыку переложить бы надо!..
Натали. Застрекотал опять, застрекотал…
За дверью снова чье-то покашливание.
Гуревич. «Самцы большинства прямокрылых способны стрекотать, тогда как самки лишены этой способности». Учебник общей энтомологии.
Снова тянутся друг к другу.
Прохоров (показываясь в дверях с ведром и шваброю). Все процедуры… процеду-уры…
Обменивается взглядом с Гуревичем.
Во взгляде у Прохорова: «Ну, как?» У Гуревича: «Все путем».
Наталья Алексеевна, наш новый пациент вопреки всему крепчает час от часу. А я только что проходил: у дверей хозотдела линолеум у вас запущен — спасу нет. А новичок… ну, чтоб не забывался, куда попал, — пусть там повкалывает с полчаса. А я — понаблюдаю…
Гуревич. Ну, что ж…
С ведром и шваброй удаляется, стратегически покусывая губы.
Прохоров.
Все честь по чести. Я на то поставлен.
Ты, Алексевна, опекай его.
Он — с придурью. Но это ничего.
ЗАНАВЕС
.
Снова третья палата, но слишком слабо заселена: одни еще не вернулись с ужина, другие — с аминазиновых уколов. Комсорг Пашка Еремин все под той же простыней, в ожидании все того же трибунала. Старик Хохуля, после электрошока, — недвижим, и мало кого занимает, дышит он или уже нет. Витя спит, Михалыч тоже. Стасик онемел посреди палаты с выброшенной в эсэсовском приветствии рукой. Тишина. Говорит только дедушка Вова с пунцовым кончиком носа.
Вова. Фу ты, а в деревне-то как сейчас славно! Утром, как просыпаешься… первым делом снимаешь с себя сапоги, солнышко заглядывает в твои глаза, а ты ему в глаза не заглядываешь… стыдно… и выходишь на крыльцо. А птички-пташки-соловушки так и заливаются: фир-ли-тю-тю-фирли, чик-чирик, ку-ку, кукареку, кудах-тах-тах. Рай поднебесный. И вот надеваешь телогрейку, берешь с собой документы и вот так, в чем мать родила, идешь в степь стрелять окуней… Идешь убогий, босой, с волосами. А без волос нельзя, с волосами думать легче… И когда идешь — целуешь все одуванчики, что тебе попадаются на пути. А одуванчики целуют тебя в расстегнутую гимнастерку, такую выцветшую, видавшую виды, прошедшую с тобой от Берлина до Техаса…