Брюсов отвечает ему большим посланием: «Ваше далеко не веселое письмо очень меня утешило. По крайней мере, все стало ясно. Все это, конечно, чувствовалось давно; теперь же постигается и разумом. Итак, „Нового пути“ нет; для меня, по крайней мере. Лучше, когда знаешь точно… Странным образом это невольное мое отречение от „Н. пути“ совпадает со всеми другими замыслами моей жизни. Еще и до начала „Пути“ были у меня мечты уйти из литературной жизни, то есть не печатать „для“ и „ради“. Теперь, издавая книгу своих последних стихов,[9] я опять с какой-то остротой сознал, что мое настоящее дело здесь, в творчестве, а не в статьях. Десятки, и сотни, и тысячи даже замыслов — и драмы, и поэмы, и повести, — которые годы лежат в душе, как зерна, вдруг опять оказались живыми, способными дать ростки, расцвести, быть яркими на солнце. И едва ли это не последний день. Надо синего неба, ветра, дождя; в пыли библиотек они обомрут, может быть, навсегда. И я хочу на несколько лет исчезнуть из журналов и печатных страниц. День, когда это настанет, кажется мне освобождением… Пусть же „Н. путь“ делает свое „дело“, сменившее „слова-литературу“».
Недолгое сотрудничество Брюсова в «Новом пути» было досадным недоразумением. С Мережковскими и другими «богоискателями» ему было не по пути. Но мечта поэта «исчезнуть на несколько лет из журналов» не осуществилась. В конце года издательство «Скорпион» получило разрешение на издание журнала «Весы». Брюсов на четыре года впрягся в тяжелую работу редактора и идейного руководителя «символического» журнала.
В 1903 году поэт Макс Волошин встретил Брюсова в Петербурге на одном из собраний Религиозно-философского общества и мастерски набросал его портрет: «Брюсов, — пишет он, — не принимал никакого участия в прениях. Стоял скрестив руки и подняв лицо. Был застегнут узко и плотно в сюртук, сидевший плохо („по-семинарски“, подумал я). Волосы и борода были черны. Лицо очень бледное, с неправильными, убегающими кривизнами и окружностями овала. Лоб округлен по-кошачьи. Больше всего останавливали внимание глаза, точно нарисованные черной краской на этом гладком лице и обведенные ровной, непрерывной каймой, как у деревянной куклы. Потом когда становилось понятно их выражение, то казалось, что ресницы обожжены их огнем. Из низкого стоячего воротничка с трафаретным, точно напечатанным, черным галстуком, шея торчала деревянно и прямо. Когда он улыбался, то большие зубы оскаливались яростно и лицо становилось звериным. Подумалось: „Вот лицо исступленного изувера-раскольника“. На другой день я с ним встретился и узнал, что это Брюсов. „Как можно ошибиться в лице, — подумал я, — когда увидел, что это лицо может быть красивым, нежным и грустным“».
Февраль— март 1903 год отмечены Брюсовым как период «борьбы за новое искусство». Бальмонт стоял в апогее своей славы. В литературных кружках поговаривали даже о «бальмонтовской эпохе русской поэзии». Он часто и с большим успехом выступал с докладами. 13 февраля читал в Литературно-художественном кружке о «Чувстве личности в поэзии»; в Обществе любителей российской словесности выступил с речью о Некрасове; 12 марта в Историческом музее читал о «Типе Дон-Жуана в мировой литературе».
Вернувшись из Петербурга, Брюсов попал в самый разгар борьбы. Он пишет в дневнике: «Борьба началась еще до моего приезда лекцией Бальмонта в Литературно-художественном кружке. И шла целый месяц. Борьба за новое искусство. Сторонами были „Скорпионы“ и „Грифы“. Что бы ни читалось в Художественном кружке, во время прений тотчас возникал спор о новом искусстве. В „возражатели“ записывалось десяток декадентов. И они начинали говорить по очереди о „великих“ Бальмонте и Брюсове, о сладости и святости греха».
Самым значительным событием этого боевого месяца была публичная лекция Брюсова «Ключи тайн» — мистический манифест «нового искусства».
Брюсов говорил торжественно: «Искусство есть постижение мира иными, не рассудочными путями. Эти просветы— те мгновения экстаза, сверхчувственной интуиции, которые дают иные постижения мировых явлений, глубже проникающие за их внешнюю кору, в их сердцевину… Искусство начинается в тот миг, когда художник пытается уяснить себе свои темные тайные чувствования… Искусство только там, где дерзновение за грань, где прерывание за пределы познаваемого в жажде зачерпнуть хоть капли „стихии чуждой, запредельной“». Так, теоретик символизма определял новое искусство как крайнее выражение романтического идеализма; борьба с рассудочностью, примат интуиции, соединение опыта эстетического с опытом мистическим — вот profession de foi ранних русских символистов.