Основанное С. А. Поляковым новое издательство «Скорпион» решает ознаменовать свое рождение выпуском большого альманаха. Брюсов записывает: «Альманах прельстил почему-то Бунина, и у него началась погоня за литераторами, стали мы „альманашниками“. Бунин писал Максиму Горькому. Тот отвечал: „Альманах? — могу!..“ В субботу, кажется, мы виделись с Горьким в Большой Московской. Как всегда, он в рубахе. Усы мужицкие. Полунамеренная грубость речи». Брюсов с Поляковым едут в Петербург — собирать материал для альманаха. Отправляются в Гатчину к Фофанову. «Пошли. На самой улице еще городового спрашиваю: — Знаете Фофанова? — Знаем-с. — Ну что он? — Пока покойница жива была, ничего. А то в зверином образе ходит, ровно как глупенький!.. — Попали к нему в час обеда. Мещанская обстановка, плохенькие фотографии и лубочные олеографии на стенах, детей содом и очень миловидная жена, хотя и не очень молодая (вовсе не умершая). Стали мы торговать стихи у Фофанова. Он достал большую тетрадь и читал нам новые стихи и наброски. Цену назначили 50 коп. со стиха, но мы ему дали больше».
«Торг» с Мережковским закончился не менее благополучно. «Вечером были у Мережковских, — записывает Брюсов. — Встретили нас, как скупщиков, любезно донельзя. У них был Андреевский и еще кто-то, но они занимались лишь нами. Дмитрий Сергеевич показывал мне свою библиотеку о Леонардо и о Петре, говорил мне разные комплименты: „Вы человек умный. Вы человек образованный. Ваши стихи мне начали нравиться“. Затем много проповедовал о том, что настало время единения. Все ищущие новых путей должны соединиться. Но выше всего — религия. То новое, что чуждо религии, недостойно жизни. Когда остались мы одни, Сергей Александрович (Поляков) запросил Зинаиду Николаевну о рассказах. Она протянула: „А это альманах бла-а-готвори-тельный?“— „Нет“. — „А там го-но-рары платят?“— „Да, и хорошие“. — „Слышишь, Дмитрий, там гонорары платят“. Зиночка дала две вещи: „Святую кровь“ и „Слишком раннее“.
Дм. Сер. заговорил о стихах: „Вы знаете, я до чего дошел. Мне стихи чем-то лишним кажутся. Мне пищу для души подавай, а стихи, это детское“. Я возражал Верхарном».
Верхарн— последнее и самое сильное увлечение Брюсова. В его суровой, горькой и мужественной поэзии он нашел что-то необъяснимо близкое своей Музе. Брюсов готовит к печати третью книгу своих стихотворений «Tertia Vigilia»; упорно исправляет, переделывает, переписывает. Она появляется в октябре. «Книга моя вышла, — записывает он, — но странная леность не дает мне деятельно ею заняться: она надоела мне».
С «Tertia Vigilia» наступает признание Брюсова как поэта. Началось оно с «апофеоза» в частном литературном кружке. Брюсов вспоминает: «Любопытное было собрание у доктора N., где Юргис (Балтрушайтис) повторил свой реферат о д'Аннунцио. А раньше студент Чулков читал начало своего реферата о моей поэзии. Я не думал дожить до таких оценок, а еще менее думал присутствовать лично при чтении такого реферата. Апофеоз при жизни». Действительно, сборник «Tertia Vigilia» явился поворотным пунктом в литературной судьбе Брюсова. В «Автобиографии» он отмечает: «С „Tertia Vigilia“ началось мое „признание“ как поэта. Впервые в рецензиях на эту книгу ко мне отнеслись, как к поэту, а не как к „раритету“, и впервые в печати я прочел о себе похвалы». И автор с удовлетворением прибавляет, что его «одобрили» не только студенты Чулков и Саводник, но и писатель Максим Горький.
Третий сборник стихотворений Брюсова «Третья стража»[6] («Tertia Vigilia») — начало его поэтической зрелости. В вступительном стихотворении поэт рассказывает о своей встрече с пряхой: он был ребенком и ночью блуждал в лесу; ему было сладко следить за мелькающей нитью:
И много странных соответствий
С мечтами в красках находить.
Теперь детство кончилось, ночь уходит, встает заря:
И ныне я на третьей страже.
Восток означился, горя,
И заливает нити пряжи
Кровавым отблеском заря!
Эта ночь в лесу— период «декадентства», с его манерными изысками, доморощенным бодлерианством, эротизмом, аморализмом, сатанизмом, всеми блужданиями и исканиями девяностых годов. Брюсов понимает, что путешествия в пропастях ада, по кривым тропинкам зла — не для него. Он любил широкие и ровные дороги, освещенные ровным светом дня, ему нравятся геометрические перспективы, а не романтическое бездорожье. «Tertia Vigilia» — книга уравновешенная, спокойная, взрослая. От недавнего декаденства в ней не осталось и следа: не произвол, а расчет, не «гениальное безумие», а трезвая воля. Поэт стоит на почве крайнего эстетического индивидуализма, он— демиург, творящий миры. Гордо звучат строфы: