Но этим еще приуготовления Ивана Яковлевича не кончились: ногти средних пальцев были у покойника, покрыты слоем желтого воску для отличного фокуса с серебряными пятачками; из кармана жилетки выкатился свисток, которым Иван Яковлевич, бывало, дразнит соловья; словом, покойник был этот день весь на фокусах, и, глядя на все это, можно было усомниться: не фокус ли и это холодное чело, бездыханная грудь и сердце без боя?
Но нет, это был не фокус; все там будем, как заметил при этом случае староста, – кто прежде, кто после! Мы осиротели, не успев и подумать о сбыточности такого горя, не испытав ни одного мгновения страха, боязни и надежды у изножья его одра. Я плакал горько; соленая, едкая слеза текла по щеке и растравляла царапину, которую провел тут невзначай живой Иван Яковлевич, когда играл на контрабасе; я потирал ее рукой, и плакал, и оглядывался: мне казалось, благодетель мой еще стоит за мною, и пилит меня по брюху, и царапает пальцами по лицу, – а труп его лежал уже передо мною!
Это был вообще первый покойник, которого мне сыздетства случилось так близко видеть; я не мог верить, что благодетеля моего нет; он живой был еще слишком близок ко мне. Я остался при покойнике и прорыдал всю ночь; дьячки читали однообразным, глухим полуголосом, француз сидел в углу на креслах, сложив руки на положенные поперек перед собою костыли; дети Ивана Яковлевича плакали, кроме Сергея, который скоро утешился; Настасья Ивановна всю ночь пролежала на полу ничком, вопила и выла, припоминая и причитывая все добро, которое видела от супруга своего, и окончивала всегда вопросом: «А кто мне теперь будет…» и прочее. Дворня в первую минуту с пронзительным воем бросилась в барские покои, но вскоре угомонилась, кроме нескольких баб, которые остались помощницами при Настасье Ивановне. Мужики приходили из села беспрестанно, входили тихо и чинно, вздыхали, крестились молча и опять уходили. Бабы все любопытствовали только взглянуть на лицо покойника, посмотреть на него, больше им ничего не нужно было. На третий день были похороны, к коим вдруг явился, откуда ни взялся опять, наш протоколист, которого мы не видали уже несколько лет. Он так ел за поминовальной трапезой, будто он во все годы эти не брал в рот ни крохи во ожидании такого сытного случая.
Глава V. От последних фокусов Ивана Яковлевича до казенного добра, которое не тонет и не горит
Начинается правление Сергея Ивановича, старшего наследника, потому что в междуцарствие, до назначения и приезда опекунов, прошло много времени; а во все это время правил делами и хозяйством он один. Правление это ознаменовалось тем, что протоколист снова поселился в доме и остался правою рукою нового хозяина, что француза согнали со двора, а отца Стефана, который прежде бывал ежедневно, не стали пускать в дом. Все приметы хорошие. В первый раз отроду пришла мне в голову мысль о том, что со временем из меня будет? Какой мне путь открыт в мире, какое мое назначение? Сильно овладела мною эта забота, отбивала ото сна и еды, и я пошел отвести душу к французу, которого взял к себе в дом на время священник. Первый потрепал меня по щеке и сказал мне по-французски то место из евангелия, где сказано, что каждому дню подобают заботы свои; а отец Стефан, кивнув головой, проговорил то же по-славянски. Я просидел у них долго, они утешали меня много – но не утешили; никто из них не мог решить моего сомнения и сказать мпе что-нибудь положительное. Я не думал тогда, что судьба печется обо мне уже по-своему и что будущая участь моя решается в эту самую минуту в барском доме.
Протоколист шнырял всюду, наставлял и поучал Сергея Ивановича и, рывшись в конторе, открыл нечаянно, что покойный барин приписал меня при последней народной переписи, когда я был еще по другому году, в свои крепостные и дворовые; с этою вестию, с ревизскою сказкою в руках, поспешил он к нынешнему своему покровителю. Взявши меня круглым сиротою в дом, Иван Яковлевич, вероятно, нисколько не призадумался пристроить меня к своей дворне; ребенок взят еще сосунком, вскормлен, – своих у него нет, здесь он чужой, – куда же его больше девать, как не в дворовые? Когда же впоследствии сделали из меня полубарича, то Иван Яковлевич, как сказывала после Настасья Ивановна, намерен был дать мне отпускную; но времени впереди казалось еще много, ребенку ведь все равно, куда он приписан и где числится, а вырастет – успеем отпустить. Так думал Иван Яковлевич, да не так вышло!