- Как?
- Есть единственный способ. Не знаю, подойдет ли… Ведь ты человек по натуре робкий, пассивный… И если по совести - зануда редкий…
- Говори!
- Хорошо. Убей этот мир!
- Прости, я… не понимаю.
- Ты погряз в мелочах, приятель. Кот, кукушка, лампа с зеленым абажуром - вот к чему ты бежишь от дневной суеты. Ты обыватель, уважаемый Серафим, и, поверь мне, где-то гордишься этим - только боишься открыто признаться себе… Ну так бей, круши это все, и ты будешь свободен!
- Что - все? - со страхом и непониманием спросил Цветохвостов, зябко поджимая ноги. - Как это - все?! И на работе - тоже?
- Ну, работу ты не тронь. Не в ней сейчас дело. Хотя… Нет, виноват ты сам, пойми же наконец, ты, сотворивший этот гнусный теплый уголок, где можно предаваться прострации и болезненным мечтам!
- Боюсь, - еле слышно прошептал Серафим. - Разрушить - сразу, вдруг?.. То, что строил столько лет, вымучивал, можно сказать…
- Тогда не морочь голову! Мое дело - указать путь к тому, что ты прозвал тридевятым царством. Не хочешь - не надо. Горюй, не спи, всех ненавидь! Закончишь сумасшедшим домом. На здоровье!
- Но с чего же начать? - робко спросил Серафим, скорчившись в кресле еще больше, будто ожидая страшного, оглушающего удара.
- Да с чего угодно!
- А как же тридевятое царство?
- Серафим, стыдись!.. Где твой разум? Царство будет после! Настоящее! Когда всего этого - не будет… Сделай же шаг!
- Ну хорошо. - Серафим со вздохом распрямил ноги. - Положим, ты прав. Значит, за дело?
- Конечно!
Мысли путались в голове.
Стало быть, необходимо? Себя и все вокруг… Чтоб к истине прийти?
Кошмар!..
А вдруг поможет? Камень скинет с души? И потом: даже если ерунда - никто ведь не узнает…
- Я готов! - крикнул он, и сам испугался собственного воодушевления. - Ты убедил меня!
В чем убедил, в чем, почему?! Дурацкая потеха…
Ведь веры в истинность слов, голосом произнесенных, не было, еще манили к себе и выцветшее кресло, и часы с апостолами - не в них ли, в этих деревянных существах, сосредоточена вся вечность небессмысленного бытия?
Но нечто иное зародилось уже средь растерзанных чувств Цветохвостова, вклинилось в сердце, распирало грудь - и сомнения, прежние, угрюмые, и внезапная надежда - все смешалось в его голове и покатилось, нарастая, будто снежный ком, увлекая за собой побочные мыслишки и страстишки, и, наконец, прорвало эту внешнюю, искусственную оболочку, и тогда Серафим заорал страшным голосом:
- Все! Надоело! Хватит!
Он схватил со стола лампу с зеленым абажуром, замер, потом зажмурился и грохнул лампу об пол.
Звук вышел хрустящий, сухой, не слишком громкий и поэтому особенно противный.
Это разозлило Серафима.
Он кинулся к часам и, не раздумывая, повалил их - лишь пружины, распрямляясь, зазвенели, да кукушка глупо, как нерасторопная домохозяйка, выглянула из резного своего оконца, да двенадцать молодящихся апостолов один за другим выкатились, словно на нелепую святую демонстрацию, и тотчас дружно попадали навзничь.
- Давай, давай! - покрикивал голос с упоением. - Так их, так! Себя освобождаешь!
А Цветохвостов уже вцепился в кресло и принялся пинать его, расшатывать, зубами раздирая обивку и топча витые подлокотники.
Потом настал черед стола. Ну! - подбодрил голос. - Что ж ты?
Но Серафим стоял, полный нерешимости и жалости, внезапно обуявших его, и молчал. Как? И это тоже? А что останется тогда?
- Где уверенность, где гарантия, что тридевятое царство явится сюда? - хрипло спросил Серафим.
И голос ответил:
- Убей все, что вызывает томление изъязвленной души. Отринь от себя! Тридевятое царство не в том, что ты сгинешь в нем навеки, задохнувшись в своем, недостижимом и абсурдном идеале, а в том, что ты, закончив трудный день, сможешь возрадоваться наконец преодоленным тяготам и мукам и с нетерпением ждать новых, чтоб ощутить себя необходимым всем - и тем, кто потешался над тобой, и тем, кто тебе близок в доле собственных страданий.
- Наверное, ты прав, - устало сказал Серафим.
И тотчас словно бы моторчик заработал в нем - он снова ощутил прилив чудесных сил и даже, что там говорить, какого-то хмельного, безрассуднейшего вдохновенья.