Он заметил ее в первый же день, когда Порхов, по своей манере грубо поговорив с ними, оформил его в партию.
Но главное случилось тогда на канавах. Он увидел, как знакомятся белка и кабарга. Это было так смешно и так прекрасно: живое существо тянулось к другому, хоть и не похожему... Альбина подкралась незаметно, а он сразу ввел ее в ход своих мыслей, и она стала следить за ними послушно и любопытно, как девочка, которую ведут по незнакомой пещере.
Вот тогда все и началось. Впрочем... Что началось? Что, собственно, было? Несколько незаконченных разговоров? Ощущение ее понимающей близости, а потом чувство необходимости его для нее, потому что Порхов вдруг сломался, повел себя недостойно не только как руководитель, но и как мужчина...
— Пошли,— сказал, поднимаясь с колен, Нерубайлов.— Образцов тут на полгода хватит.
В лагере между палатками по-прежнему лежал Соловово. Он повернул к ним голову и посмотрел, но как-то словно сквозь них куда-то дальше. Неподалеку от провиантской палатки сбились в кучу лошади у дымокура. Никого больше не было. Ревниво отметив, что нет обоих — и Порхова, и Альбины, Колесников подсел к Соловово:
— Как себя чувствуешь, Викентьич?
— Слишком хорошо, Володя,— сказал Соловово, чуть улыбаясь, и посмотрел на него тоскливыми отстраненными глазами.
Колесников знал, что делает с людьми боль. Он сам дважды валялся по госпиталям, а один раз оказался в таких условиях, что думал уже отдать-богу душу,— в немецких лагерях не очень стремились вылечивать русских пленных. Он сел на траву рядом с раненым.
— Где эти...— он отвел глаза под понимающим взглядом Соловово и повторил: — Начальство-то куда делось?
— Отправились к реке посекретничать,— сказал. Соловово. Подошел Нерубайлов.
— Как, Исидор Викентьевич? — спросил он, наклоняясь.— Крепко тебе впаял?
Соловово и ему улыбнулся.
— Крепко, Иван. Где Чалдон?
— Лопахина выслеживает,— ответил Нерубайлов, присев.— Он его, иудину душу, ни в жись не упустит. Он энтих власовцев за войну в разных видах повидал. Они ему только мертвые нравятся.
Соловово закрыл глаза. Видно, не хотел больше разговаривать па эту тему.. Колесников мигнул Нерубайлову и отошел к палаткам. Ожидание дрожало в нем. Он боялся подумать о Порхове и Альбине. Его давило сознание того, что этот трус и наглец, карьерист и себялюбец снова станет ее мужем, предъявит на нее свои права...
Он вошел в общую палатку и сел на свой спальник. Но кто он ей? Кто? Что дало ему право надеяться? Она обняла его? Просто потому, что он первый вбежал в палатку. Она поддержала его против мужа в споре о том, ждать или не ждать Чалдона,— это из чувства справедливости. А остальное — его помощь в переходах, краткие разговоры — это все в те времена, когда ее муженек потерял себя и женщине нужна была рядом сильная мужская рука...
Он вспомнил свою Лизу, тихую, скромненькую, с пшеничной высокой пирамидой кос на голове, ее томные взгляды, ее вечно женское стремление одновременно и к тишине, и к гостям... Он полюбил ее, когда еще был курсантом. Переписывался два года, приезжал в отпуск в Калинин, чтобы с ней повидаться. Светлоокая студенточка физмата покорно выслушивала его горячечный бред о будущих победах, о подвигах в грядущей войне, слушала мнения о книгах, молчала и робко целовалась в подворотнях. Потом он стал лейтенантом, они поженились. Началась гарнизонная жизнь. Полк часто перебрасывали, менялся состав. Неожиданно ей стала нравиться эта чехарда перемещений и людей. В тихой скромнице с пшеничными косами он внезапно обнаружил начинающую, но несомненную кокетку, любительницу застолий, хорового пения и танцев. Но придать этому значения не успел. Родился мальчик. Началась война, и все полетело в тартарары. Сначала она с мальчиком уехала в Алма-Ату, с трудом нашла его адрес. В сорок втором он попал в плен. Потом, выйдя из партизанского отряда, нашел семью. Письма связали его с женой, но в сорок пятом, так и не добравшись до дома, он опять попал в лагерь — теперь уже в свой... А через четыре месяца получил от жены официальное сообщение о разводе. И не пожалел об этом. Такая женщина, как Лиза, не могла его ждать, а уж на понимание он и не смел надеяться. Да и как ей было понять человека, которого перед самой победой сажают в лагерь? Он мог выглядеть в ее глазах шпионом, изменником, кем угодно... А объяснить все из лагеря ему бы не дали. Да он и не стал бы пытаться. Настоящая жена должна была верить, ей не надо ничего объяснять. Жаль было сына, но, по правде говоря, настоящей тоски Колесников по нему не испытывал. Он помнил только курносую кроху, его лысенькую головку. Он не успел почувствовать себя отцом. Но иногда, как нож, сердце пронзала мысль, что где-то есть на свете родной ему человек.. Но... Что же он мог дать своему сыну?