Вернувшись в палатку, я долго читал, не переставая прислушиваться к неясным звукам надвигающейся непогоды. А ветер нет-нет, да и прорвется, хлестнет по вершинам притихших деревьев. Далеко сквозь тьму затяжно поблескивала молния, бросая «а палатку мигающий свет. Но вот из тайги дохнуло сыростью, перестали кормиться кони, умолк и Систиг-Хем. Одинокий комар пропел последний раз свою песню и упал на разгоревшееся пламя свечи. Я хотел подняться, чтобы застегнуть палатку, как вдруг над лагерем разорвался темный свод неба и молния, разгребая мрак ночи, осветила грозные контуры туч. Гроза чесанула по краю скалы, ухнул, словно в испуге, лес, и холодные капли дождя забарабанили по брезенту. Разразился ливень. Удары грома потрясали горы. Ветер загасил свечу.
До слуха донесся странный звук, будто кто-то стряхнул с себя влагу. Затем я услышал, как в темноте раздвинулись борта палатки и кто-то медленно приблизился ко мне. Я ощутил на себе теплое дыхание, и какой-то маленький комочек, холодный и липкий, упал мне на руку.
– Бойка, – шепнул я неуверенно.
По брезенту скользнула молния, на миг осветив собаку.
– Василий, Бойка пришла! Слышишь, Василий? – крикнул я, ища вокруг себя спички.
Удары грома глушили мой голос. Я зажег свечу, разбудил Василия Николаевича. Собака дрожала от холода и беспрерывно встряхивалась, обдавая нас холодной водяной пылью.
– Мать пришла… На кого же ты, бедняжка, похожа… – протянул нараспев Василий Николаевич.
Он повернул и себе Бойку и долго смотрел в ее умные глаза, потускневшие от голода и, вероятно, от физических мучений. Не было в них и капельки радости, словно собака забежала на минутку к чужим спастись от дождя. Она была страшно худая и измученная. На боках торчали клочья старой шерсти; длинно оттянутые и пустые соски беспомощно свисали, уродуя профиль, и даже хвост, прежде лежавший упругим крючком на крестце, теперь выпрямился и свалился набок обрубком, а спина, как бы отяжелев, выгнулась.
Бойка вырывалась из рук Василия Николаевича и беспокойно косила глаза на мою постель. Я вспомнил о холодном комочке и стал шарить руками у изголовья.
– Василий, да ведь она и щенка принесла. Посмотри, живой, – сказал я, показывая ему крошечного заморыша, мокрого и дрожащего от холода.
У того вдруг сомкнулись брови, глаза скользнули по соскам собаки.
– Их должно быть не меньше четырех, – прошептал он, поворачивая к себе голову Бойки. – Куда же ты остальных девала? Что сделала с ними? – спросил он, строго пронизывая ее испытующим взглядом и недоверчиво ощупывая живот собаки.
– Ладно, Василий, ничего она тебе не скажет. Вероятно, пропали от истощения. Скорее корми ее, да надо спасать щенка.
Из палаток прибежали люди. Все были удивлены. Они ласкали Бойку и с любопытством рассматривали щенка, подававшего слабые признаки жизни. Он изредка издавал глухой, еле уловимый хрип. Тогда Бойка настораживала уши и свинцовыми глазами смотрела на черный беспомощный комочек, лежавший на постели. Сколько материнского чувства было в ее молчаливом взгляде! Как много она могла бы рассказать из того, что оставалось для нас загадочным в ее поступках! Куда, действительно, она девала остальных щенят, по каким признакам она отобрала из них этого черного, с белыми бровями, белой грудкой и крапчатыми носками на передних ногах? И, наконец, какой инстинкт толкнул ее догонять нас с крошечным детенышем в зубах? Одно мы знаем наверняка: ее привязанность к людям пересилила материнский инстинкт к остальным щенкам и заставила искать нас.
Утром я проснулся рано. В палатке был полумрак. На войлочной подстилке крепко спала Бойка, раздувая бока спокойным дыханием. А рядом с нею, подпирая сгорбленной спиною угол, сидел дед Прохор. «Не ошибся ли он палаткой?» – подумал я. Нет, старик сидел за работой, обложив себя шорными инструментами. Он чинил сыромятное путо, пронизывая его толстым шилом, и, сощурив глаза, долго тыкал в дыру обмусоленным концом ушивальника. Его самодельная трубка лениво дымилась, наполняя палатку едким дымом крепкого самосада. Малейший шорох на подстилке заставлял деда Прохора отрываться от работы. Он медленно поворачивал голову и заботливо смотрел на отдыхавшее семейство. А засмоленные усы, небрежно свисавшие на губы, начинали шевелиться, выдавая добродушную улыбку. «Подменил нам кто-то деда Прохора», – удивился я, не веря своим глазам. Он услышал шорох и, погрозив мне пальцем, прошептал: