— Опять заболел? — спросил Мордхе.
— Плохо, Мордхе, плохо!.. Он совсем спал с лица. Мрак…
Мордхе поднялся, вспомнил, зачем он пришел, и начал:
— Шамай, мне нужны пять тысяч злотых…
— У кого в настоящее время имеются такие деньги? — прервал его Шамай, вскочил и снова сел на кровать. — Скажу тебе правду… Но почему ты стоишь? Садись! Я перестал одалживать деньги даже самым богатым помещикам. Такое время; кто знает, что будет завтра? Конечно, вернее не выпускать эти гроши из рук… Но тебе, видишь ли, — это другое дело! Сыну реб Аврома я окажу услугу… Но не такую сумму: у меня ее просто нет… Все мое состояние у помещиков в имениях. Хлеба сгорели или сгнили, крестьяне не хотят работать! Хорошо ведется хозяйство в Польше… Что я хотел сказать? Да. Три тысячи я могу тебе дать.
— Пусть будет три, — согласился Мордхе.
Шамай написал несколько слов на листке бумаги и подал его Мордхе:
— Пожалуйста, подпишись. Лучше, когда имеется расписка.
Мордхе прочел бумажку, пожал плечами и улыбнулся:
— Вы даете мне три тысячи, а получаете расписку на шесть?
— Ты говоришь, прости, совсем не по-купечески! — Шамай Мордхе взял его за лацкан. — Дай мне сказать! Шамай одалживает сыну реб Аврома три тысячи злотых. Спрашивается, на каком основании он ему одалживает, то есть где обеспечение? Имения, которыми он владеет, или недвижимое имущество? — Он щипнул свою бородку, как делал это обычно, сидя над серьезным трактатом. — А то, что сын реб Аврома через два года станет совершеннолетним, это не имеет значения?.. И не грешно, если Шамай хочет себя обеспечить! Что скажешь?! Но даю тебе слово, что больше трех тысяч я с тебя не возьму…
Мордхе равнодушно подписался и стал смотреть, как Шамай сыплет сухой песок на подпись, вытаскивает кожаный бумажник, пересчитывает ассигнации со стоном, как будто ему тяжело расстаться с деньгами. Несколько раз Шамай пересчитал деньги, не доверяя себе, и, когда Мордхе хотел эту пачку денег положить в карман, он заставил его пересчитать ее еще раз.
Мордхе вышел от Шамая, хотел пойти сказать Кагане, что завтра утром они поедут, но вспомнил о ребе и направился к его «двору».
* * *
Уже две недели, как реб Менделе не вставал с постели. Он очень ослабел. Кроме реб Иче, он никого не хотел видеть, не разрешал даже убирать комнату, которая была полна паутины. По полу свободно гуляли мыши, останавливались у кровати ребе, как будто хотели от него чего-то, и люди говорили, что это грешные души, нуждающиеся в посмертном искуплении.
Реб Иче подбросил дров в печку; когда пламя запылало, реб Менделе вынул из-под подушки ключ и подозвал его:
— На, вынь рукописи из моего сундука и сожги! Что ты смотришь? Сожги, говорю тебе! Типограф достаточно напечатал! Не для кого писать! Слышишь, Иче, я задыхаюсь… Мир смердит… Ну, чего ты смотришь? Бросай в огонь!
Реб Иче бросал в печку одну рукопись за другой. Когда он бросил последнюю, реб Менделе рассмеялся тихо и пренебрежительно — так, что реб Иче ужаснулся.
— Всю жизнь работал, размышлял, открывал миры, хотел приблизить приход Мессии… Спрашиваю тебя: для чего? Для чего? Настоящего реб Менделе уже нет, остался только мешок с больными костями! Не прав ли я, Иче, — ребе взял его за руку, — что человек — существо смердящее? А? Чего ты молчишь? — Ребе широко раскрыл глаза и вдруг присел: — Ты все бросил в огонь? Все?
— Все, ребе!
— Жалко, жалко… — сморщил лицо реб Менделе, будто страдал от каких-то болей.
— Что такое, ребе? В чем дело?
— Ничего, ничего… Среди рукописей лежала моя «Книга человека», сочинение, состоявшее всего из одного листка, но содержавшее всю жизнь человека… Жалко, «Книгу человека» я хотел оставить…
— Если это один листок, ребе, это можно ведь восстановить, — старался его успокоить реб Иче.
— Невозможно, невозможно! — настойчиво повторил ребе и начал растирать рукой лоб. — Не помню, не помню…
Ребе без сил упал на подушку, закрыл глаза и начал стонать. Реб Иче успокаивал его. Хасиды, которые стояли под окнами, видя, что ребе плохо, начали стучать в окна, с криками рвались внутрь.
Ребе снова открыл глаза, посмотрел туда, откуда неслись крики, покачал головой и обратился к реб Иче: