Нечто подобное тому, что тогда было со мной в английской тюрьме, я однажды переживал и раньше в связи с делом провокатора Ландезена.
Это было в 1890 году. Я ехал из Румынии в Сербию на пароходе по Дунаю. Был вечер. Стояла теплая, чудная погода. Берега Дуная близ Железных ворот представляют собою дивную картину.
Я ехал один. Несколько посторонних лиц, полутуристов, не скрывали своего восторженного состояния при виде этой чудной картины природы.
Я ходил по палубе парохода и с глубоким чувством молодости тоже любовался этим необыкновенно красивым зрелищем. Никто не обращал на меня никакого внимания. Я старался держаться в стороне от всех, и никто не мог бы догадаться о том, что происходило в моей душе в то время. А происходило тогда вот что.
Незадолго перед тем, как я поехал в Сербию, я получил точные сведения, что мои товарищи, арестованные в Париже и в России, явились жертвой предательства втершегося в нашу среду провокатора Ландезена-Гартинга.
Я совершенно случайно остался на воле.
Ощущение какой-то нравственной раздавленности и оскорбления в самых интимных и дорогих чувствах заставляло меня переживать тогда чудовищное состояние. Я вспоминал слова и клятвы предателя. Понял его змеиную дружбу. Только оставшись один, в чудной обстановке близ Железных ворот, я смог вполне понять весь ужас. Это было первым политическим несчастьем в моей жизни. Оно мне казалось непереживаемым… Мне казалось, что я попал в… «безвыходное положение».
И вот, нервно прохаживаясь по палубе, представляя себе все возможные перспективы последствий обрушившегося несчастья, я ясно увидел для себя радикальный выход из этого положения…
Мы ехали в такой обстановке, что в любой момент я мог бы броситься в Дунай, и ни о каком спасении не могло бы уже быть речи…
Я подходил к борту парохода; один миг — и навсегда кончилось бы мое «безвыходное положение». Этот миг был так легок… Но я как-то мгновенно почувствовал, что это было бы с моей стороны каким-то позорным дезертирством в борьбе, и я переломил себя… Я решил, что сил должно хватить пережить обрушившееся на меня несчастье. Я отказался от только что принятого решения. Мне стало ясным, что в будущей борьбе я найду совсем иной выход из настоящего, так называемого безвыходного положения.
Со второго дня моего пребывания в английской каторжной тюрьме для меня начались ежедневные принудительные работы. Сначала приходилось разбирать нитки и рассучивать паклю. Затем в продолжение недели меня обучали вязанию на спицах чулок. С трудом, но вязать чулки все же научился. Сам делал и пятки. Приходилось и вертеть колесо в камере. Через год стали давать несколько часов в день работу на воздухе: приходилось по большей части бить камни.
Припоминаю один хорошо запечатлевшийся у меня в памяти эпизод из моей тогдашней тюремной жизни.
В большой зале нас, осужденных в каторжные работы, сидело человек пятьдесят, по три человека в ряд. Нас обучали вязанию чулок. Все были в тюремных желтых костюмах с черными стрелками. В каждом ряду посередине сидел «учитель», а по бокам у него двое обучаемых заключенных. Работа велась под бдительным надзором стражников, следивших, чтобы арестанты не разговаривали между собой. Мне приходилось сидеть рядом с моим учителем, французом, профессиональным вором-рецидивистом.
Пользуясь тем, что англичане-стражники не понимали нас, мы иногда обменивались отдельными фразами, не имевшими отношения к нашей работе. Это были очень редкие моменты за все мое пребывание в тюрьме, когда я с кем-нибудь мог обменяться хотя бы отрывочными фразами.
Однажды мимо нас «прогоняли» — именно прогоняли, с выкрикиванием разных угроз, с толчками — толпу в пятьдесят-шестьдесят мальчиков, тоже в таких же арестантских костюмах, в каких были и мы. Большинству среди них было по 10–12 лет. Мальчуганы смеялись, толкали друг друга и, видимо, плохо понимали, что такое тюрьма. На меня эта толпа мальчиков произвела ошеломляющее впечатление. Я даже не понимал, как эти дети могли попасть в тюрьму. Показывая своему «учителю» на спицы и как бы спрашивая его, как вязать, я тихонько спросил его: