Они уже снова лезли вверх по лестнице, а Бобоныко все твердила:
— Отныне я как воды в рот наберу! Будем играть в молчанку, да-да! Я буду немой, что называется! Рта не раскрою, лети хоть все вверх тарарашками!
И уже Людвиг Иванович поставил ее, выбравшись в тоннель, на пол, а сам посветил в Нюнину записку, перечитывая ее, а она все твердила:
— Лучше я погибну, чем скажу хоть слово! Лучше я язык проглочу! Ни слова, буквально — ни слова!
Но Тихая больше не обращала на нее внимания. Она увидела, а может, учуяла того самого жучка, которого при первой встрече так испугались женщины и которого тщетно разыскивал Фима. Жук, по-видимому, кормился, поглаживая передними лапками муравья, а три муравья в свою очередь облизывали его. Растолкав муравьев, Тихая принялась «сдаивать» капли с его шкуры в свою фляжку.
Людвиг Иванович, спокойный за нее, двинулся с Бабоныкой дальше, и действительно, Тихая вскоре догнала их. Разочек она, правда, остановилась, чтобы пригубить из фляжки, а Людвиг Иванович предупредил:
— Смотрите, Тихая, не нахлебайтесь какой-нибудь гадости.
Но Тихая успокоила его:
— Муравль, Лютик Иваныч, гадости исть не станеть.
Однако через некоторое время она повела себя как-то странно. Сначала она захихикала. Это было так невероятно, что Людвиг Иванович даже пощупал у нее лоб. Лоб был нормальный, и они продолжали путь, как вдруг Тихая визгливым голосом заверещала:
— Хороша я, хороша, ох!
— Тихая, что с вами? — строго спросил Людвиг Иванович, но Тихая молчала.
Не успели они сделать несколько шагов, как Тихая снова заверещала:
— Хороша я, хороша, ох!
— Да она поет! — догадалась Бабоныко.
— Вы что, с ума сошли? — обеспокоился Людвиг Иванович.
Тихая вместо ответа припала к фляжке, а завернув крышку, опять заголосила:
— Хороша я, хороша!
— Хороша, тут уж нечего сказать, — рассердился Людвиг Иванович и отобрал у нее фляжку, потому что догадался наконец, что бабушка Тихая пьяна.
Тихая раскричалась:
— А хто ты такой есь? Цветик несчастный! Ха-ха, одно название — Лютик! Ха-ха-ха, брови, как усы, а сам Лютик!
И вдруг начала притопывать и вертеться, подвизгивая себе:
Мой миленочек,
точно алый цвет!
Я люблю яво,
и разговору нет!
Ух, ух, ух!
— Это что же у них, развозное пиво? — поинтересовалась Бабоныко.
— Живой бочонок! Сам обирает муравейник, а их поит!
— Никогда бы не подумала, что муравьи такие пьяницы. Впрочем, что же, культуры никакой, одна работа да темень!
Тихая уселась наземь.
— Вы идите, идите! — махнула она ручкой Людвигу Ивановичу. — А я ентого толстяка туточки обожду. Ку-у-ды вашим ликерам до его!
Жисть отда-ам, не пожалею,
буйну го-олову отдам,
снова заголосила она, так что Людвигу Ивановичу пришлось поднять ее, встряхнуть и вести, не отпуская от себя, потому что она все порывалась на поиски винного толстяка.
В камере куколок среди совершенно белых коконов и среди коконов рыжеватых и даже совсем темных выделялись два кокона несколько необычных. Шелковая тесьма на них была завернута не так тщательно, как на других, а из одного изредка показывался красный свет. Впрочем, эти куколки стояли в самой глубине за другими, и муравьиные няньки равнодушно пробегали мимо них.
Между тем, если бы няньки задержались, а главное, умели слушать, они были бы поражены.
На секунду засветившись красным светом, одна куколка оказала:
— Ты написала, где мы?
Другая куколка Нюниным голосом ответила:
— Да! Два даже раза!
— А что выбросила?
— Ленту и пояс.
— Ничего себе! Так мы скоро совсем голые останемся.
— Ну как, хорошо обмазался феромоном? Царапину щиплет?
— Щиплет, зато заживает, как на собаке.
Та куколка, в которой красный свет не светился, вдруг зашаталась.
— Ты чего? — спросил Фимка из своего кокона.
— Стоять устала.
— А упадешь — кто поднимет?
— Что ли, нянек нет?
Но шататься перестала.
— Ты не думай, — помолчав, сказал Фимка. — Ты только не воображай, что я жадный, — мне просто не хотелось тратить деньги на ерунду.
— Конечно, Фимочка!
— Циолковский — он же не жадный был, а стал бы он тратиться на мороженое?
— Конечно, в ракетах же зачем мороженое? Там же еда в тюбиках, правда ж, Фимочка? — по-умному ответила Нюня.