В начале жатвы - страница 6

Шрифт
Интервал

стр.

Старик обижался и уходил. За порогом сплевывал, кричал на смирного, но рысистого коня, умащивался на ходке, давал волю гнедому и все оборачивался по дороге на растелешенную колюховскую усадьбу и плевался: послал нечистый зятька, будь он неладен!

Жить в недостройке и впрямь было не рай, и перебираться сюда из родительского дома Федор не торопился бы, но сестра Пелагея скоропалительно скрутилась с демобилизованным красноармейцем Иваном Самойловым и невенчанная ввела его в дом. Житья не стало. На фронтах Самойлов привык митинговать и верховодить, и привычки этой не оставлял даже за поздним ужином. Дома он не держался, все суетился по делам общественным, находил себе дела и заделья, а в редкие часы досуга выбивал, как он говорил, из Колюхова кулацкую дурь. Рыжий, плотный, в линялой красноармейской гимнастерке, куцо  перехваченной потрескавшимся ремнем, с какой-то злой веселостью наскакивал он на Федора сначала легко, потом переходил на крик, будто перед ним и вправду находилась свора контриков и гадов, но в конце смеялся, махал рукой и успокаивался:

— Хрен с тобой, живи как хочешь. Тебе, дураку, все равно не втолкуешь.

Федору все это надоело, и они с Айной переселились в только что завершенный сруб, где со стен между бревнами еще свисал невысохший белесый мох.

С Пелагеей осталась мать и младшая сестра Татьяна. Они обе прибегали в недостройку прихорашивать комнаты, обедали, а Самойлов с Пелагеей сюда и носа не казали.

Через два года пятистенный дом на краю села уже походил на маленькую крепость. На придорожную сторону не выходило ни одного окна. Высокая ограда из половинных плах с крепкими коваными воротами и глухой, тоже кованой, калиткой скрыли и двор, и амбар, и хлев, в одной половине которого светили фиолетовыми глазами еще добрые отцовские кони, а в другой сыто дышали две коровы и нетель. Под навесами в порядке хранились телеги, сани, легкая соха, плуг с предплужником... А в самом тихом месте стояли — зависть сельчан и гордость хозяина — две машины: жатка-лобогрейка, полученная в приданое за женой, и молотилка.

Федор не сеял ни ржи, ни гречки, ни ячменя, только заплату овса лошадям и пшеницу. Семена пшеницы он купил втридорога, отдав за них чуть ли не весь свой урожай, но зато пшеница была крупная и тяжелая, как царские десятки, и урожаи давала неслыханные: до двухсот пудов с десятины! Получилось, что Колюхов сдавал продналогу меньше других, поскольку земли засевал немного, а на базар возил зерна побольше многих богачей, и пшеница его была нарасхват. Труда она требовала не абы какого: только пололи два раза, а тревог прибавляла много — слабость в стебле имела, чуть что, глядишь, ложится, и перестоять не дай — зерно роняет. Выручала жатка — с жаткой он управлялся раньше других. А еще спустя пару лет купил новенькую молотилку. Жатку у него просили немногие, только те, у кого десятин под двадцать хлебов набиралось. Федор не отказывал, но в чужие руки машину не давал, сам и на хозяйских полях жал, и плату требовал немалую. А на молотилку устанавливалась очередь. Ее перевозили с гумна на гумно, и Федор опять же сам стоял «на столе» — развязывал и подавал в ненасытную зубастую пасть снопы, боялся, как бы кто нарочно не сунул в барабан какую железяку... Машины оправдывались хорошо. Хозяйство крепло. Колюхов даже умудрялся премии получать как культурный хозяин.

Не завидовали ему в Сычовке только два человека: Филиппушка-Комбед да сам Федор.

Филиппушка не завидовал потому, что плевать ему было на всякое богатство. И богатство и богатых он ненавидел с малолетства, не понимал и не хотел понимать их. Он никогда не съел ни одного сладкого куска и выше всего ценил свободу, когда целыми днями можно лежать где-нибудь на пастбище, следить за движением легких облаков, ловить жаворонков, удить рыбу — сам себе господин! —и всякая другая жизнь казалась ему чужой и враждебной.

Мальчонкой он рос занюханным, тихим, ни с кем не дрался, играл в одиночку, забившись куда-нибудь в заросли бурьяна, и поэтому другие мальчишки его не любили. Отца и мать он почти не помнил. Виделось только: желтеют худые две руки, сложенные на непривычно белой  холщовой рубахе, и плачет воткнутая в них тонкая свечка. В хате людей ненужных много, и женщина с иконными глазами стоит у гроба непричастная и чужая — это мать. Она тоже вскоре померла. Ушли в мир, потерялись старшие дети, а одинокого Филиппушку взял к себе сосед. Наследством Филиппушкиным он распорядился по-своему; землю, чуть больше десятины, из года в год засевал тощей рожью, избу, хилую, уже с одного боку подпертую бревном, сдавал деревенским парням под вечорки и гулянки.


стр.

Похожие книги