— И поделом! Будь-ка в деревне такие, как ты, всех бы извели, иуды. А без вас вот выжили! Понял? Ты за кровопийство получил свое. А туда же!
— Иди-ка ты от меня! Пристал смолой к заднице...
— А не равняйся, понял?
— Да на кой мне равняться! Только и ты меня не цапай. Умник. Как ни прожил, свою жизнь прожил, не чужую. Дела до этого никому нет. Что сварил, то и хлебаю. На себя смотри, на меня нечего.
— Ага! Заговорило кулацкое нутро! Чего же прикидывался исусиком: все понимаю, все прощаю... Сам так и вцепился бы в горло. Хитрозадый больно!
— Да отстанешь ты?
— Нет уж, какие вы были, такие и остались, что ты, что Филиппушка — только дай вам волю! Прожили по триста лет — и даром! А тех, кто из вас сделать людей хотел, тех нету. Понял? Золото сразу тонет, а дерьмо силком не утопишь.
— Ты хорош. Не видно что-то в тебе человека того.
У весовщика заело с ответом, а тут одна за другой сразу подошло несколько машин, и он, выматерившись, сорвался с места встречать их.
Машины были доверху кузовов, нарощенных тесинами, груженные литым желтым зерном, и платформа весов под ними ходила ходуном и тяжело прогибалась. Шоферы выскакивали из кабин веселые, загорелые, с закатанными рукавами клетчатых рубашек, с открытыми солнцу и ветерку запазухами, жадно пили воду из цинкового бачка в тени, громко перешучивались меж собой, дружно подзадоривали Родинова и всем видом своим и поведением показывали, что привычная работа сегодня праздник для них. Это были люди не местные, жатва позвала их сюда с городских улиц, где, должно быть, возили они в кузовах своих грузовиков разные железяки, ящики, черно-пыльные горки угля, и теперешний груз — живое пахучее зерно — приятно волновал их. Да и чье сердце не вздрогнет, не захлебнется радостью - при виде такого обилия хлеба? Будь ты и пуще того горожанином, отродясь не сеявшим и не жавшим, а увидишь вороха пшеницы, что египетскими пирамидами возвышаются на полевых токах, услышишь, как туго льется в деревянный короб машины ее тускло-золотой поток, поймаешь запах хлебной пыльцы, пряный, щекочущий ноздри, — и проснется в тебе затерянный в поколениях хлебороб, для которого свежее зерно во всех отношениях дороже кирпичного из булочной хлеба. Большое это счастье для народа — богатая жатва!
Шофера окликали и Колюхова, но он теперь не отвечал на их шутки, не улыбался, как давеча, скользил взглядом по машинам, по лицам, следил, как лихо раздавал им Родинов розовые квитанции, — наверное, потому розовые, что первый хлеб посылали поля государству, — и выбирал, с кем же из них уехать на станцию.
Но тут подкатил порожняком Петро. В нечесаное смолье волос понабилось мякины, на рябом лице кривыми мутными дорожками стекал пот, и оттого зубы казались особенно белыми и плотными. Он коротко посетовал на скоропалительный отъезд Федора Андреевича, велел садиться в кабину вместе с чемоданом — места хватит — и пошел отдавать весовщику обратные квитанции.
Колюхову было слышно, как Родинов спросил, зачем они вообще пригласили «этого», то есть его, Колюхова, сюда в Сычовку, на что Петро состроил ответ из двух пунктов:
— Во-первых, захотел человек и приехал, во-вторых — тебе до этого дела нету, приглашать — не приглашать, с тобой никто советоваться не будет.
— Да я так, по-хорошему. Уезжает-то быстренько.
— Опять же не твоя печаль. Для всякой ты дыры затычка, пора бы уже мужиком быть. Подмел бы лучше весовую, людей стыдно.
— А ты не учи, учитель.
— Не научи таких да пусти по миру — хрен, не кусочки.
Не слушая, что ответит весовщик, Петро пошел к бачку, неторопливо попил, вытер тыльной стороной ладони губы и вернулся к машине. Уважительно, как возница мерина, похлопал рукой по радиатору, посидел минутку, сгорбившись над баранкой, будто набираясь решимости, вздохнул, спросил:
— Что ж, поедем, Федор Андреевич? — и мягко взял с места.
— С Катей не хочешь попрощаться?
— Надо бы, да она, поди, на работе?
— Какая сейчас работа для баб? Это кто на ферме. Остальные больше по лесу шурстят. Катюха с детьми тоже подались за брусникой. Зайдем, может, вернулась?
Петро тормознул у ворот ладной, недавно обшитой «в елочку» избы, брякнул щеколдой — заперто, нет никого.