Я это все рассказываю ничуть им не в укор. Как можно, помилуйте! Мне это все ни капли не мешает. У меня другая дорога, своя. Как можно было волноваться и негодовать по причине, скажем, появления их фотографии на обложке журнала. Да это же себя ни в грош не ставить. А им тоже обижаться не резон: всемирная известность Пастернака – и то результат скандала.
И я сказал своему новому флорентийскому знакомцу: а знаете, я бы не хотел, чтобы вы читали меня по-итальянски. Вот вы прочтете и подумаете: как мы с ним интересно говорили, а пишет-то он, оказывается, вон как. А ведь у меня своя изощренность, тонкость, особенности, – это все пропадет. Читайте лучше по-русски. Пусть и не все поймете. Еще Чехов писал не раз Книппер, что не хочет издаваться за границей. А ведь – проза! И еще я вспомнил выступление Альберто Моравиа на писательском съезде в Москве. Уже дома посмотрел по стенограмме и теперь цитирую дословно: “Студенты в Италии как-то задали мне вопрос, какая разница между стихотворением и романом. Я ответил, что главных различий три: романы длинные, а стихи короткие; поэт говорит о себе, а романист – о других; романы можно переводить, а стихи нет”.
Ризолитти кивал и смеялся.
Давно не бывал в Литинституте, а тут пригласил Игорь Волгин выступить у него на семинаре, и я, поднимаясь по лестнице, неожиданно вспомнил рассказы очевидцев о том, как здесь, в Доме Герцена, на предпоследней площадке произошла по невыясненным причинам короткая схватка между Есениным и Пастернаком. Отнюдь не словесная. Стычка, в результате которой первому из них пришлось пересчитать боками ступеньки, – хорошо хоть лестничный марш там короче стандартного.
А недавно прочел у Вяч. Вс. Иванова, как у них на даче в Переделкине боролись по предложению Фадеева два случайно зашедших соседа – Пастернак и сам Фадеев. Предложивший и проиграл.
Вообще представлять Пастернака эдаким интеллигентским слабаком – по меньшей мере легкомысленно. Он был крепок физически, много возился на огороде, купался до первого льда. Однако подозреваю, что в обоих упомянутых случаях на его стороне имелось определенное дополнительное преимущество, ибо его соперники скорее всего не были совершенно трезвы.
В. Маяковский об А. Жарове: “…наиболее печальное явление в современной поэзии. У него – ни одного собственного слова. Он даже хуже, чем О. Мандельштам” (А. Крученых. “Наш выход”. К истории русского футуризма. RA. М., 1996). За упоминанием Мандельштама в таком контексте чувствуется не только желание поострить, но и определенная задетость. Одна из бед Маяковского была, думается, в том, что его окружало немало заурядных, но “своих” людей, смотревших ему в рот и ловивших каждую его, в том числе сомнительную, остроту.
И другие воспоминания: “Вечер Мандельштама в Политехническом. Осип Эмильевич давал ответы на записки спокойно и точно. Но вот он прочитал: “Как относитесь Вы к Маяковскому?” Наступила пауза, и пауза злая. Никто не сомневался, что Мандельштам не будет лгать. И похоже было, что Мандельштама “срезали”. Вдруг неожиданная реплика Мандельштама: “Маяковский – точильный камень нашей поэзии”. Овации, которыми аудитория встретила эти слова, можно сравнить только с победой чемпиона на трудном матче. Однако действие оказали не только сами слова, но и как они были сказаны. Резкое ударение на словах “точильный камень” прозвучало как неоспоримое решение вопроса” (Е. Осьмеркина-Гальперина. “Мои встречи”. “Наше наследие”, VI, 1988).
В этом заочном поединке благородным чемпионом действительно предстает Мандельштам.
Вот как сказано у Ю. Олеши: “Илья Сельвинский великолепно описал тигра. Морда тигра у него и “золотая”, и “закатная”, и “жаркая”, и “усатая, как солнце”. (Солнце, глядите, “усатое”. Вот молодец!) Он говорит о тигре, что он за лето “выгорел в оранжевый”, что он “расписан чернью”, что он “по золоту сед”, что он спускался “по горам”, “драконом, покинувшим храм”, и “хребтом повторяя горный хребет”. Описывая, как идет тигр, Сельвинский говорит, что он шел, “рябясь от ветра, ленивый, как знамя”, шел “военным шагом” – “все плечо выдвигая вперед”…