— Ты чего? Свихнулся уже совсем?
— Чего? Столько сразу поклонников твоего таланта! Хорошую клаку можно организовать. А? Хотя они передушат друг дружку. Но ты же это любишь, — олени, бьющиеся насмерть. Олений гон.
— Ничтожество, ничтожество. — Она зарыдала, прижав разъятыми пальцами глаза.
— Сберегла? Он всегда у тебя в печенках сидел, А я, дурак, разнюнился. Простака сыграл.
— Это подло!
— Да? А держать за гардинами любовника? — Он смотрел на нее наивно-пронзительными глазами, долго и вразумляюще. — Естественно: я беру его за шиворот и спускаю с лестницы. Так поступил бы каждый… всякий уважающий себя мужчина… Не волнуйся, детка, — никаких оленей не будет… Совсем наоборот.
Он взял пластинку за ребро, как будто хотел сломать. Лика упала на колени, впилась в его ляжки ногтями, скользя коленями по полу, не чувствуя боли.
— Не смей!
Он слегка толкнул ее. Она сидела на полу, растрепанная и обессиленная, в разодранной сорочке.
— Убийца!
— О чем ты, киса? Такие эмоции заставляют предполагать грандиозные страстишки. Как легко вы теряете голову, ай король, как рассеянны вы… Ну вот так-то. Признание не отягощает, а освобождает душу. Значит, Димчик? — пошевелил пластинкой перед носом поднявшейся Лики, раскрыл створки портфеля, элегантно швырнул пластинку в его недра. Почти не выпуская портфеля из рук, надел манишку, галстук, пиджак и, больше не сказав ни слова, вышел. Пушкой хлопнула дверь.
Лика бросилась сначала к вешалке, сорвала пальто, надела его прямо на сорочку, потом кинулась к окну, прикрываясь шторой, смотрела, как он вышел из парадной, причесываясь на ходу гребешком. Странно, однако, пошел он не к остановке автобуса, как всегда, а оглянувшись на окна, повернул в проулок.
Она выскочила на улицу. Подбежала к углу дома и увидела, как Лео опускается в подвальчик, над которым, она знала, висела вывеска: «Вторсырье»…
Он мог бы швырнуть пластинку в мусоропровод, в канал, закопать в землю, но ему, как видно, особое наслаждение доставляло сдать спрятанного в магнитных дорожках «Димчика» на переплавку. «Вахлак, жлоб, ничтожество!» Как бы сейчас она исколошматила его за это жлобское самодовольство и тупую силу. Пластинку она все-таки выручила, предложив старьевщику взамен бронзовые канделябры.
Вечером Лео пришел тихий, покорный, сказал:
— Прости. Все это больное воображение… бред параноика. — И, вынув из кармашка пиджака золотую цепочку, протянул ей в горсти: — Носи… детка… Ее носила сама Нефертити.
Он умел это — на крутых виражах вывернуться наизнанку.
Но все уже катилось под горку.
Четко, как чеканка по черненому серебру, запомнился этот вечер.
В черной воде канала кувыркались лунные зайчики.
Ликины каблуки цокали по гранитным плитам и гулко отражались от уснувших громад домов. Рука Лео лежала на ее шее, под белошерстным воротником голубой стеганки. Он слегка сжимал ее шею сзади пальцами, как будто — огромный и сильный — бережно нес ее, как несет кошка махонькую мышь, показывая всем и хвастая своей победой.
Теперь всякий раз, когда она была занята в спектакле, он непременно приходил встречать ее. Конечно, это не от великой любви, — думала она, — и не потому, что ему так уж не терпится скорее увидеть ее, а чтобы она опять, как говорил, не дернула налево с кем-нибудь из деятелей искусств. И то, что Лео приходил, как цербер, и вел ее под конвоем своей ревности, разумеется, не доставляло ей большого удовольствия. Нужен он ей, этот главреж, как рыбке зонтик — то есть в смысле мужчины. Хотя, конечно, приятно, когда на тебя еще смотрят, это прибавляет уверенности и вообще… Как-то Лео проговорился, что он, может быть, потому так уж захотел на ней жениться, что вокруг вилось столько мужиков… И ей тогда понравилось, как он об этом сказал. Да… Когда она думала о женско-мужских отношениях, ей обычно представлялся олений гон: за оленихой, ломая ветви, бегут несколько самцов, а потом бьются сильнейшие, и один из них остается надо всеми. В этом сравнении с природой ей чудилась цельность первозданности, первобытная, идущая от земли цельность, замызганная позже наслоениями человеческих табу — лжи, расчета, всяких задержек и фобий, из которых уже не выбраться. Ей нравилось, хотя бы где-то там изнутри, чувствовать в себе эту олениху, которая бежит от… Этот бег в ней был самым веселым и пьянящим чувством. Но теперь бег кончился. Теперь своей хамоватостью, мужланским самомнением Лео вызывал желание высвободиться. Она хотела этого и боялась, и надеялась, что все еще образуется, что все повернется как-то или Лео переменится и вообще что-то произойдет, и он поймет ее, и поможет ей найти себя, хотя бы не будет мешать. Но он все давил и давил — да, это его пальцы на шее.