— Нет, нет, — сказал я торопливо. — Говорите, говорите!
— Конечно, мы шли в деревню не только для того, чтобы опроститься, сбежать из лагеря тунеядцев, от ликующих, праздно болтающих. Нет! Была и другая цель. Но и этой цели мы не достигли. Крестьянство оказалось не той общественной силой, которую мы искали. Мы ратовали за помощь бедняку, но разбогатевший бедняк становится деревенским кулаком, как ваш староста Семен Потапыч, а кулак может стать подрядчиком, фабрикантом, лавочником. Это закон жизни. Когда я понял это, меня охватил ужас. Ясно ли выражаюсь?
— Ясно, Всеволод Евгеньевич.
— И не я один смутился, наблюдая деревенскую жизнь, — продолжал учитель, — Вот жаль, нет под рукою Глеба Успенского, я дал бы почитать. Это был честнейший художник, влюбленный в деревню, в народ, и он написал страшный рассказ «Взбрело в башку». Герой, крестьянин Иван Алифанов, чуть-чуть разбогател в урожайный год. Что же получилось? Зимою у Алифанова завелся досуг, на досуге возникли разные мысли. Додумался пожилой человек до того, что в молодости он допустил ошибку: женился не на той. И загрызла Ивана тоска, начал он пить, в пьяном виде обморозил руки. Погиб человек от временной зажиточности, от досуга! Мораль-то какова же? Не надо облегчать мужику жизнь. Чем хуже ему живется, тем лучше; власть земли- давит народ, но в этом его счастье, спасение!
Учитель говорил взволнованно, слова были прозрачны, но теперь мысль его куда-то ускользала, словно окутывалась туманом. Я был мужицкий сын, чувствовал себя мужиком, знал твердо, что предстоит жить и работать в деревне, и обидно было слушать разговор о незадачливой мужицкой судьбе, которую невозможно изменить. Я смутно улавливал неправду в рассказе Успенского, в словах учителя, но в чем состоит неправда, выразить не мог.
— А если бы не затосковал, не запил Иван Алифанов?
— Чудак ты, — усмехнулся Всеволод Евгеньевич. — Как ему не тосковать, как не лить? Возьми свою деревню. Много трезвенников? Кто не пьет? Ну-ка, назови!
Что я мог ответить? Стало еще тяжелее от мысли, что мужик неисправим, нет ему спасения: либо в кулаки выйдет, либо сопьется.
— Водку запретить, и все! — сказал я, желая хоть немного поколебать и рассеять туман.
— Запретить нельзя, в малых дозах она полезна, — ответил учитель. — У нас пить не умеют. Пьянство надо чем-то вытеснить. Вопрос трудный. Почему Иван Алифанов очутился в кабаке? Почему ходят в казенку, к пивоваркам Симон Пудовкин, Емельян Мизгирев, твой отец? Некуда больше идти! Водку можно вытеснить культурой. Нужны книги, клубы, театры, возвышающая музыка, другой быт. А кто это даст деревне? Где такой благодетель?
— Что же делать?
Он встал, прошелся по комнате, посмотрел на меня в упор.
— Это я скажу позднее. Вот чуточку подрастешь — скажу.
Ждать не хотелось. Ведь он старик, больной человек, может нынче-завтра умереть, не успев сказать самое главное. Кто откроет без него тайну?
Надо было добиваться ответа.
— Я же почти взрослый, Всеволод Евгеньевич!
Он улыбнулся.
— Да, вытягиваешься, растешь, а я старею. Жизнь идет, несмотря ни на что, идет, и ничем, ничем не остановишь. Ах, как хорошо, что жизнь все-таки идет!
Он умолк, задумался, и стало ясно: ответа не будет. Надо уходить. Я достал из кармана тетрадь.
— Вот сочинил стихи, посмотрите: все чистая правда.
— Стихи? Любопытно.
Он прочел оба стишка, посмотрел на меня чужим взглядом.
— Кто ты есть, Матвей?
— Человек.
— А стихи писал негодяй! Да, да! Шутовские стихи в плясовом ритме. Чудесная вещь — смех. Только ты смеешься над тем, что грешно осмеивать. Говоришь, чистая правда? Где же она? В том, что продана баня и дурным человеком содрана кора на заветной липе. Это факты, голые факты. Поэзия же — отбор, освещение фактов и мысль, навеянная фактами. И вот: правда, освещенная тобою, хуже всякой кривды. Ты потешаешься над чужою бедой, даже над тем, что Симониха рожает двойняшек. Дурное зубоскальство! Ужасные стихи!
Я еще никогда не видел учителя в таком возбуждении. Он ходил по комнате торопливыми шагами, выбрасывал гневные слова, щеки у него покрылись румянцем, губы дрожали.