С букетом обдрипанных роз на автобусной остановке я ждал Ирину. Ирина опаздывала на час-полтора, и мы шли гулять. Путь наш был замысловат — то я вел ее дворами, то предлагал свернуть и пройти аллеей, а иной отрезок пути настоятельно советовал проскочить на такси. Она ничего ровным счетом не понимала и только пожимала детскими плечиками. А знаешь, Ирина, ведь меня тогда могли запросто убить, неужели ты не чувствовала? Так или иначе, мы с тобой вместе десять лет, а ты ни разу не спросила, что с моей физиономией? Ты не прочитала ни одного моего стихотворения… Ты равнодушно проглядела заметку в «Литературной газете», написанную по всем правилам доноса — представь, меня бы могли расстрелять, живи мы с тобой не сейчас. Ты бы плакала, если б меня расстреляли? Жаль, что ты не дочитаешь до этого места, иначе я бы о многом тебя спросил, многое бы тебе поведал… Я очень замерзал, когда ждал тебя зимой в джинсовой ветровке, стесняясь надеть зимнее советское пальто. Прости мне эту слабость, я люблю тебя. Помнишь, какие письма я писал тебе из Кытлыма? Я описывал горы, карликовые сосны и невеселое северное солнце, голубые ручьи с крупицами платины, огромные поляны, усыпанные синей ягодой, высокое-высокое небо. Все это и по сей день во мне, только загляни глубже в глаза мои, загляни глубоко-глубоко, и, может быть, удивившись, ты найдешь в себе силы простить меня.
Долго ты еще собираешься сидеть в своем Екатеринбурге? — спросил Рейн. Год назад тот же вопрос задал нам с Олегом Дозморовым в номере гостиницы «Морская», где мы проживали как участники какого-то конгресса, связанного с юбилеем не то Пушкина, не то Лермонтова, Сергей Маркович Гандлевский, которого мы на правах поклонников его стихов зазвали к себе пить сок. Саша Леонтьев, присутствовавший там, пил, впрочем, водку. Свердловск — это ад! — сказал Сергей Маркович. Мы с Олегом согласились, это ад. Огромное окно выходило в ночь, на Финский залив, где полыхал разноцветными огнями теплоход «Максим Горький». Забавный был конгресс. Там я впервые в жизни, например, слышал стихи Беллы Ахмадулиной. Там можно было зайти в бар и выслушать нравоучительную историю от какого-нибудь поэта в летах. Вот, — подсаживался к нам кто-то, вероятно, известный и уважаемый, — слушаю я вас, молодые люди, о чем вы говорите! Что вы пьете? Разве так у поэтов бывало? Как же, — спрашивали мы, — бывало? А вот так, — говорил поэт, — приходишь к Самойлову, читаешь ему написанное за последние дни, потом сам Дэзик читает, коньячок, само собой… о чем вы говорите! Мы, кстати, говорили о письмах Гоголя к Пушкину, а не пили, потому как зашиты были. Впрочем, Саша Леонтьев пил. Перед тем, как Андрей Юрьевич Арьев, представлявший поэтов публике, назвал фамилию Леонтьев, Саша подошел ко мне с трясущимися руками и сказал, что не нашел в своей книге ни одного хорошего стихотворения, бросил книгу и ушел, читать не стал. Я поднял книгу и прочитал: «Александр Леонтьев. Зрение», перевернул и еще раз прочитал в левом нижнем углу «…I’ve just finished reading Alexander’s poemsSome of them are truly wonderful — actually, a very high percentage of them is». И ниже «Joseph Brodsky. Letter to Kimberly Hinton. September, 1992»[86]. Беда нашего поколения в том, что мы слишком мягки или, как сейчас модно говорить, толерантны. Ведь это же и моя вина, ведь это я должен был сказать своему другу: старик, оставь в покое Бродского, ты будешь только смешон. Впрочем, беда нашего поколения еще и в том, что мы не доверяем друг другу. Скажи я Саше все это, он бы пропустил мимо ушей, а чего хуже, счел бы за зависть.
Долго ты еще собираешься сидеть в своем Екатеринбурге? Я пожал плечами: если с женой наладится, так до самой смерти и просижу. Да и если не наладится, как я могу уехать. В Свердловске прошло мое детство, здесь мои друзья, по этим улицам по ночам прогуливаются тени родных мертвецов, погибших в самых сказочных обстоятельствах. В Свердловске до сих пор по 20-му маршруту ходит автобус, где на спинке последнего сиденья выцарапаны мои инициалы «Б.Р.» — это я ездил со своего Вторчермета к Ирине в Елизавет. А вообще, — говорю, — Евгений Борисович, с женой у меня вряд ли наладится. Слышал я, — говорю, — вы на ВЛК преподаете, нельзя ли мне каким-нибудь образом там год-другой перекантоваться? Ты с ума сошел, — сказал Рейн, — кто тебя примет, у тебя книга, ты лауреат Антибукера, хули ты ерунду городишь. Ну, — говорю, — книга-то совсем тоненькая, а что касается Антибукера, так я получил поощрительную премию. Вы же, — говорю, — были в жюри. Да! — говорит Рейн. А знаете, — говорю, — Евгений Борисович, если б не вы, так я бы от премии отказался: деньги небольшие, не хотелось на говно наступать. Выходит, — говорит Рейн, — ты из-за меня в говно вступил? Выходит так, — говорю.