Потом вернулся, и назад они пошли молча.
Обиженный камнем и окриком, Бобка пропал в ночи...
Разоренная дача, в которую они вошли снова, была точно пещера, куда они спасались от лихой погони.
Опустившись на пол, сказала Ольга Михайловна:
- Когда я давала ей каломель, я ее спрашиваю: "Ты меня узнаешь, Мура?.. Цыпленочек мой, ты знаешь, кто я?" - а она тихо так повторила: "Цы-пле-но-чек"... "Ты видишь меня, Мурочка?.. Кто я, Мурочка?"... А она так раздельно: "Тэ рэс"...
- Может быть: "пе-рес"?.. То есть она хотела сказать: "Перестань!.." Ей вообще, видно, трудно было слушать что-нибудь... и говорить больно...
- Нет... Вполне ясно я слышала: Тэ рэс... точно по-латыни: Te res... Совсем не "перес"... И больше ничего она не говорила... Только вот перед самой смертью в корыте: "Не надо!" И еще... Я тогда руку ей положила на грудку, а она обе свои на мою положила сверху: прощалась!.. Ведь вы же знаете, как она всегда выбегала встречать меня, если я поздно из города?.. И если с корзиной я, - сама ее возьмет, и сзади меня подталкивает головою, чтобы мне легче было идти в гору... Чтобы мне легче!.. Марусечка!.. А-а-а-а!
...И когда ей четыре года всего, это перед войной, тогда мода была на слоников, - все дарили на счастье... (Счастье!.. Это как раз перед войной-то!..) Был у ней из папье-маше, - все она с ним возилась... Встанет, бывало, рано, я еще сплю... она ко мне шепотом: - Мама! - Я и проснусь, да вставать не хочется, лежу, глаза закрывши... Она ведь не будит!.. Ни за что не разбудит, а только все со слоником своим: шу-шу-шу, шу-шу-шу, - все на него серчает и выговаривает... И все он от нее как будто убегает, а она его ловит - шу-шу-шу, шу-шу-шу... Так много у ней он бегал, все пяточки ему приходилось подклеивать... Повозится, и опять тихонечко: - Мама!.. Видит, что я все сплю, и опять со слоником шепчется... А не разбудит!.. Жалела меня будить... Детка моя милая... Да что же это, господи, что же это?.. Что-о-о?..
...Когда зимой из саней ее потеряли да нашли, - брат мой говорил ей тогда: - Ну, племянница, видно, уж тебе до ста лет дожить! - До-жи-ла!.. Такой год страшный пережили! Такой голод вынесли, ну, думала, теперь уж лучше будет. Вот тебе лучше... вот! Мурочка!.. Муроч-ка!.. Родненькая моя!..
...Когда ей год еще всего, чуть начала ходить от стульчика к стульчику, - а носик у ней маленький был, как кнопочка, - приставишь к нему палец: тррр, - звонок... И она тянется тоже... своим пальчонком малюточным... И глазенки сияют, - очень довольна, что до моего носа дотянется, и тоже так: тссс... и хохочет-хохочет... Радость ты моя!.. Как же теперь?.. Несчастная я!.. А-а-а-а!.. Что же те-пе-е-ерь?..
И так долгие часы... Замолкают рыдания, успокаивается немного вздрагивающее тело, и начинается странный лепет, серый, осенний дождь воспоминаний... Перетасовываются, как в карточной колоде, годы. Нет разницы: год ли был Мушке, десять ли, пять или восемь... Что-то лепечут испуганные, раздавленные горем губы, - в слова, в жалкие, затасканные человеческие слова хотят как-нибудь, приблизительно, отдаленно, смутно, перелить для себя, осмыслить, что такое потеряно, чего больше не будет никогда около, что отнято кем-то невидимым в несколько часов... И не может перелить в слова... И все выходит не то... И от этого еще страшнее...
И лежащий около на полу, снятым с себя пиджаком закутавший голову, Максим Николаевич хочет внести поправки в этот не попадающий в главное лепет и представляет только тонкое, белое, извивающееся на их руках тело, страшные от боли белые глаза и потом этот рот ее, вытянутый трубкой... и не видно было, кто же с нею делал такое...
К утру Ольга Михайловна на минуту забылась, но, очнувшись, вскрикнула:
- Где мы?.. Едем?.. Максим Николаич, это вы?.. А Мура?.. А где же Мура?.. Мурочка!.. А-а-а-а!.. А-а-а-а!.. А-а-а-а!..
Это была жуткая ночь, и никогда раньше Максим Николаевич не был так благодарен рассвету...
15
Бледные, с воспаленными глазами, поднявшись, подошли они к своей дачке. Посмотрели на давно уж не крашенную рыжую крышу, - под нею там Мушка... и тут же отвели глаза к морю и к небу над ним, уже золотевшему.