Максим ни одним дзижением не мешал матери, пока она говорила. С интересом слушал он её. Мать разбудила в нем добрые чувства. Взволнованно и радостно забилось сердце. Маша! В самом деле, почему он откладывает встречу?
Летом сорокового года, когда он уезжал в морской техникум, они, счастливые и немного ещё наивные, поклялись тогда, августовской ночью, что будут каждый день писать письма и ждать друг друга хоть десять лет. И они сдержали свою клятву. Правда, после освобождения их письма стали реже, были сдержаннее, более серьезны. Может быть, потому, что и сами они повзрослели. А быть может, делало свое дело время—остывали чувства. И все-таки, едучи домой, Максим всю долгую дорогу с Дальнего Востока до Белоруссии думал о том, как встретится с Машей и, конечно, в недалеком будущем женится. А вот приехал — и почему-то его не тянет поскорее увидеться с ней.
«Хватит ещё времени. Вся жизнь впереди», — беззаботно решил он в первый вечер. Слова матери напомнили ему о его обязанности перед Машей.
«Надо сегодня вечером сходить», — решил он. Мать встала, отошла и начала возиться у печи, такой маленькой и низкой, что для того, чтобы заглянуть в нее, приходилось становиться на колени. Вытащив чугунок и ухватив его фартуком, она вернулась к столу.
— Так что, сынок, не обижай Машу. Сколько к ней женихов сваталось! И учитель, и Василь… Василь, говорят, и теперь ещё по ней сохнет. Всем отказала. Тебя одного ждала…
«Опять Василь… Всюду Василь», — с неприязнью к другу подумал Максим.
Маша писала ему об этом сватовстве. Тогда он не придал этому значения и ответил веселой безобидной шуткой. Но сейчас какое-то непонятное ревнивое чувство зашевелилось в глубине души.
После обеда, усталый, слегка охмелевший, Максим лег отдохнуть и крепко уснул. Проснулся он поздно вечером и никуда не пошел—написал несколько писем фронтовым товарищам и опять лег спать.
А. утром он почувствовал некоторую неловкость от того, что за два дня ни у кого не побывал, не повидался ни с одним другом.
«Приехал и сижу в землянке, как медведь в берлоге.
Чадо нынче всех проведать. А в первую очередь сходить в Добродеевку в сельсовет, и повидать своего старого друга Василя. Познакомиться с секретарем… Как-никак и на партийный учет пора становиться…»
Кстати, был День Конституции. Праздник. В самый раз делать визиты. Максим поставил на сундук чемодан, в крышку которого внутри было вделано зеркало, и начал бриться.
И вдруг в зеркале он увидел, что мать, которая сидела на низенькой скамейке перед печью и пекла блины, незаметно вытирает фартуком глаза. Он быстро обернулся.
— Ты плачешь, мама? О чем?
Она посмотрела на него затуманенным взглядом, попыталась улыбнуться сквозь слезы.
— Ничего, сынок, отца вспомнила. Как он любил этот день! Это у него был самый большой праздник. Ни одного, кажется, праздника он не встречал с такой радостью. Даже точно молодел. — Она с минуту помолчала, склонив голову, потом встрепенулась, выхватила из печи подгоревший блин и заговорила опять. — Он и дома последний раз в этот день был. Пришел измученный, грязный, но веселый такой. Очень жалел, что блинов нельзя было напечь. До утра просидели мы с ним в темной хате. Он мне о боях на Волге все рассказывал, тебя и Алексея вспоминали. А на прощание сказал: «Ну, с тобой, Сыля, отпраздновал, пойду теперь с хлопцами попраздную…» А неделю спустя… — Мать всхлипнула.
Максиму много раз писали о героической смерти отца, но рассказ матери как-то особенно взволновал его. Он ладонью стер со щеки мыло, подошел и нежно обнял мать:
— Не надо, мама, — и сам неприметно смахнул рукавом слезу.
…Возле лавки Максима остановили толпившиеся там мужчины, поздравили с приездом и шутливо потребовали, чтобы он поставил по сто граммов. Пришлось задержаться. Потом подошли новые люди и стали угощать уже его. Поняв, что этому в такой день не будет конца, он незаметно вышел из лавки и быстрым шагом направился в Добродеевку, боясь, что ещё кто-нибудь остановит его и, чего доброго, затащит в хату. На улице с ним здоровались взрослые и дети. Он приветливо отвечал, хотя многих из молодежи и не помнил.