До полуночи я был на границе. Стояли сильнейшие морозы, теплой одежды мы еще не имели, и в такие холода от командира требовалось показать бойцам личный пример выносливости. Устал я, продрог и пошел на заставу. В это время пограничник Исаков, — потому и сохранилась в памяти фамилия этого молодого рабочего сестрорецкого завода, что видел его в ту незабываемую ночь, — принимал телефонограмму. По тому, как он переспросил: «Что? Ленин?» — и по выпавшему из его рук карандашу я понял, что случилось непоправимое, хотя эти страшные слова и не были сказаны.
Сидели молча. Никакого митинга или беседы. Горе подавило всех, и не лезь тут в чужую душу!
В помещении происходило невиданное ранее. Уставшие, невыспавшиеся пограничники вставали сами, без команды, подходили к столику и брали в руки эту телефонограмму, которая так и осталась принятой не полностью, впивались в нее глазами, может быть, надеясь на ошибку… Поняв, что все так, что нет больше нашего Ильича, молча уходили в морозную ночь…
Пятиминутными непрерывными гудками страна провожала в последний путь своего вождя, учителя и друга. И, может быть, прежде всего — друга, умного, ласкового и сурового. Обнажив головы, стояли мы, пограничники, на обходах. Со станции Белоостров слышались глухие гудки наших паровозов. Более близкая к нам по расстоянию финляндская станция Раямяки молчала. Там был другой мир! И раньше я это знал и понимал, но сейчас ощутил как-то особенно сильно и с глубокой болью. И на всю жизнь запомнил это молчание.
Может быть, еще никогда раньше смерть человека не вызывала столько слез и горя. Но эти траурные дни были и великой школой, и мы вышли из нее более зрелыми. Мы познали в себе силу, силу и ответственность…
Через два месяца, в апреле 1924 года, меня внезапно отозвали с заставы и направили на курсы транспортного отдела ОГПУ на Фарфоровский пост.
Я недоумевал, почему послали именно меня? Особенных замечаний от командования не имел, по подготовленности и военной службе даже превосходил многих других. Потом махнул рукой: начальству виднее! Тем более что на курсах оказалось не так и плохо: кормят весьма прилично, деньги платят, и город рядом. Живи-поживай!
Но скоро эта безмятежная жизнь кончилась, и произошел крутой поворот.
Начальник курсов или толком ничего не знал или говорить не хотел, только взволнованно буркнул: «К Мессингу езжайте, быстро! Поняли?» Мессинг — полномочный представитель ОГПУ по всей огромной северо-западной области страны, член коллегии и один из организаторов ВЧК. Я знал только, что зовут его Станиславом Адамовичем. Требовательный, говорили, и суровый. Впрочем, его личность меня интересовала куда меньше, чем вопрос — на что я ему понадобился?
На заставе как будто все было в порядке. Ну, случился однажды прорыв вооруженной группы через границу на моем участке. Но это когда еще было, и разве только у меня одного такое случалось? У Матвеева на четырнадцатом тоже прорывались, и у Акимова на одиннадцатом какой прорыв был! Из рук выпустили. И ничего. Ругали, конечно, не без этого. Должность у начальника заставы такая, что на него, как на бедного Макара, все шишки надают. Полигонная, можно сказать, должность: как бы плохо ни стреляли, но снаряды, осколки и пули не минуют полигона. Так и начальник заставы тех лет — все по нему, прямо или рикошетом…
Меня тоже крыли, но после того было стоящее задержание, начальник отряда Август Петрович Паэгле месячным окладом из контрабандных фондов наградил.
На курсах учился плохо? Верно, было дело, я всю жизнь собак боялся и водить их отказался, но неужели из-за этого?..
Как ни вспоминал, ничего не вспомнил, за что бы мне такого ранга выволочку давать, но раз начальство вызывает, значит, где-то маху дал…
Пропуск был заказан, меня ждали, и кто-то провел в кабинет Мессинга. Он оказался тучным, хмурым, с бритой головой. Позади большого письменного стола, за которым он сидел, тянулась ширма — кровать там за ней, наверное, или диван для короткого отдыха в долгие рабочие ночи.
По-уставному представился.
— Садитесь. И расскажите о себе все, что помните.