Не веря своим ушам, Николай Петрович потянулся пальцем к носу, дабы как всегда потереть его, да так и замер.
— Вы издеваетесь, Станислав Петрович! Не понимаю, как можно?! Я бы попросил… — Последние слова вышли несколько повышенными по тону.
— Грозен, ох, грозен, как Яков Лукич, мир его праху, туда ему и дорога! — промелькнуло в голове Славы. Одновременно же он подумал: — Какой Яков Лукич, что я несу? — А вслух прокричал со слезой в голосе: — Видя, что прогневал, единственно о прощении ходатайствую. На доброту вашу смиренно уповая…
— Конечно, конечно, — лепетал вконец растерявшийся Николай Петрович. — С кем не бывает, я понимаю… мы понимаем…
— Слушает, старый хрыч, слушает, ножками-то не топает, в глазах-то растерянность, — мелькнуло у Славы в голове. — Что же это? Что это я говорю, что я думаю? Как это я думаю?
В голове параллельно крутились два несмешанных потока мысли. Один Слава хорошо знал, это были его кровные мысли, второй, владеющий его языком, был чужой и в то же время тоже свой, кровный. В нелепой, уродливой, абсурдно-архаичной форме он делал именно то, что собирался делать сам Слава — просить прощения.
— Смею надеяться, — лепетал язык, — уповать, так сказать, на заступничество, покровительство ваше!..
— Идите, отдыхайте, все будет хорошо, не беспокойтесь… — бормотал директор и ласково подталкивал Славу к двери. Напоследок он убежденно сказал: — Выспитесь, это вам всего нужней. Такое волнение, я понимаю… Все наладится, все наладится.
Слава выбрался на крыльцо.
— Облапошили старика! — ликовало в нем. — А рожа-то, рожа-то у него была, прости господи! Учись, щенок, пока я жив! Что же это? Как же это я? — с отчаянием пробилась другая мысль И тут же он бешено заорал на себя: — Подашь свой поганый голос, задушу!
И хоть он решительно не понимал, как можно задушить голос в мозгу, угроза подействовала. Непонятный двойник исчез. Кое-как Слава доплелся до станции и уселся в электричку. В полупустом вагоне его хватил страх. Перед глазами стояло лицо директора у двери, оно сильней любых слов говорило, что с ним, со Славой, произошла беда. Он, видимо, внезапно сошел с ума. Только это естественно объясняет такой разговор с добрейшим Николаем Петровичем. Слава много читал о сумасшествиях и ярко живописал свое будущее. Вылечиться, конечно, можно, но сколько на это потребуется времени? Месяцы, годы? Не осужден ли он всю молодость провести в психбольнице?
Идти с такими мыслями домой не хотелось. Идти не хотелось никуда. На помощь пришел общепит. Он весьма удачно расположил пивной бар в ста шагах от вокзала. Здесь, в толпе объединенных общих занятием и разъединенных алкоголем людей, Слава постепенно пришел в себя, а после второй кружки пива даже ощутил интерес к жизни, выразившийся в желании выпить третью. А после третьей Слава сказал себе:
— Напьюсь! Приму испытанное лекарство ото всех скорбей. Его же и монахи приемлют! — И когда стены пивной закружились, как несколько времени назад в кабинете директора, он только намертво вцепился пальцами в стойку. Не успело вращение остановиться, ему захотелось петь.
— Однова живем! — пророкотало в нем явственно чужим и столь же явственно другим чужим голосом, совсем не похожим на тот тонкий отвратительный чужой голосок, каким просилось прощение у Николая Петровича. И раскрыв рот, Слава заревел непотребным басом со взвизгивающими козлиными верхами: — Рцем от всея души, и от всея помышления нашего — услыши и помилуй!
В баре вмиг настала тишина. Галдящая публика разных стадий опьянения повернулась к Славе. Здесь, случалось, пели и не такими голосами, но содержание пения было в новинку.
— Еще молимся о блаженных и приснопамятных строителях святого храма сего, о присноблаженных епископах и всех отцах — и братиях! — выводил Слава.
— Во дает! — восхитился сосед, здоровенный мужик, цвет лица которого наводил на мысль о регулярном посещении этого места. Он одобрительно толкнул Славу в бок и сказал:
— Хорошо, парень, но надо потише!
От толчка у Славы перехватило дыхание и мелькнуло в мозгу:
— Да что же Это? Сейчас же в милицию сдадут.