Глянув на Степановых, он сказал как-то глухо и тихо, но совершенно отчетливо:
— Ну вот что, дорогие хозяева. Сердитесь на меня или не сердитесь, я эти пельмени есть не буду. Да, да! И вам не советую. Не знаю, у кого как, а у меня они в горле застрянут. До свидания. Решение принято единогласно, — уже с порога обернулся он, крепко взял под руку Надежду Константиновну, — обжалованью не подлежит.
Утром в понедельник Ленин пришел на работу мрачный, каким его уже давно не видели. Одного за другим вызвал к себе всех товарищей, в той или иной мере ответственных за борьбу со спекуляцией. Всем надавал срочных и сверхсрочных заданий, а под конец еще строго-настрого предупредил:
— Проверять буду сам. Рабочие пухнут с голоду, а господа с барахолок благоденствуют и жиреют.
Когда вызванные работники, повторив полученные распоряжения, разошлись, Ленин попросил соединить его с Николаем Матвеевичем.
Пока секретарь накручивал урчащую ручку аппарата, Ильич, как бы разговаривая сам с собой, сказал задумчиво и уже совсем не строго:
— Надо помириться со стариками. Они-то мало в чем виноваты. Честные, хорошие люди.
Ленин не хотел было напоминать Степанову о случившемся, но как-то само собой получилось, что разговор с первых же слов завязался вокруг вчерашнего.
— Николай Матвеевич? Говорит Ленин. А об охоте мы так и не условились? Может, двинемся в следующее воскресенье? Вот убьем медведя, тогда я к вам на пельмени сам напрошусь, а Сухаревку презираю и ненавижу! Слышите? Пре-зи-ра-ю! Так и передайте Вере Спиридоновне от нас двоих.
— Так и передам, Владимир Ильич.
Морозное, метельное утро следующего воскресного дня рано подняло на ноги давних друзей. Проезжая мимо еще не проснувшейся Сухаревки с утесом кирпичной башни, нелепо громоздившейся на пути, они переглянулись — молча, многозначительно, даже весело.
Далеко за полночь мерцал огонек в окне большого, давно уснувшего дома. На фоне мглистой Москвы расплывался он в блеклое, едва различимое пятнышко.
Никто из поздних прохожих и не догадывался, что это был свет лампы, зажженной над рабочим столом.
Никто не знал, что это Ленин не спит — сидит с карандашом и книжкой в руках. Прочитает страницу, запишет что-то — и дальше; пододвинет лампу поближе — и снова за чтение. А лампа та еле-еле светится — Ленин сам распорядился ввернуть именно такую.
— И ни одной свечой больше!
Родные и близкие пытались протестовать, уговаривать:
— Нельзя, врачи не позволят. Так ведь зрение можно испортить.
А он:
— Ничего! Я часок почитаю и лягу.
Вскоре огонек действительно исчезал.
Немногие знали, что это вовсе не сон, а рассвет пробирался в комнату Ленина.
— Ну, вот и отлично. Теперь можно и погасить, — устало щурился Ленин через окно на золотой купол, отразивший первую зыбкую блестку зари.
И снова шелест страниц шевелил настороженную тишину еще не иссякшей ночи.
Никто в точности не знал, когда засыпал Ленина, во сколько просыпался. Он сам себе установил шестнадцатичасовой рабочий день и сам же его то и дело нарушал.
— Вот еще полчасика — и все…
Однажды домашние, чтобы хоть как-то облегчить изнурительный труд Ильича, потихоньку от него заменили тусклую лампу на чуть более яркую. Ленин сразу заметил «подлог», очень рассердился, потребовал «восстановить порядок» и возвратить на склад «незаконно полученное имущество».
— Это мое рабочее место, и, кроме меня, никто не должен здесь распоряжаться. Никто! Вся Россия сидит без света, а вы мне тут целую иллюминацию устроили. Зачем? На каком основании? Еще раз запомните — шестнадцать свечей, и ни одной свечой больше! Ясно?
Надежда Константиновна попробовала робко возразить:
— Ясно-то ясно, но как же быть с шестнадцатью часами? Тогда и тут надо условиться совершенно твердо — шестнадцать часов и ни одним часом больше!
Сказала она это так мягко, что Владимир Ильич вдруг перестал сердиться и рассмеялся — громко, безудержно, заразительно.
— На такие условия почти согласен!..
— Что значит — почти? Мы все на этом просто настаиваем.
— Ну, хорошо, хорошо, согласен без всяких оговорок. Только, чур, за временем следить буду сам.