В числе крупных произведений Черри Уайлдер роман «Вторая натура» («Second Nature», 1982), фэнтезийная трилогия, начинающаяся с романа «Принцесса Чамелна» («А Princess of Chameln», 1984), и роман в жанре хоррор «Жестокие замыслы» («Cruel Designs», 1988), действие которого разворачивается в Западной Германии.
Несмотря на то, что представленный ниже рассказ впервые был напечатан в научно-фантастическом журнале, это мощное, вселяющее ужас произведение повествует о холокосте.
Два младших ребенка немецкого прозаика Августа Фуллера прожили в Калифорнии восемь лет. Их матушка Вики, вторая жена писателя, при первой же возможности улетела к мужу. Но взять с собой в Германию детей она не рискнула — в стране царили разруха и голод. Поэтому до конца 1947 года они оставались в семье школьной подруги Вики, Эстеллы Барт О'Брайан, и вернулись на родину только тогда, когда Люси уже год отучилась в колледже, а Джо закончил восьмой класс.
Чтобы улететь на родину, пришлось задействовать все мыслимые и немыслимые связи. К всевозможным привилегиям и особому отношению дети привыкли, ибо их отец мог творить чудеса. Во время войны папа поддерживал с ними связь письмами в конвертах со штемпелем Португалии и полевой почты США. Всего дети получили около пятидесяти, написанных по-немецки, только более удобочитаемым латинским шрифтом. Вики бережно хранила письма: потом можно будет их опубликовать. Время близилось к Рождеству, и дети летели в самолете с женами американских летчиков. И делились друг с другом воспоминаниями о детстве в стране отцов.
— Ты помнишь Рождество? — спрашивала Люси. — А дом в канун Рождества?
Самой ей никогда не забыть северного Рождества. Навсегда в душу запали стужа, приятное тепло дома и ожидание праздника в свете горящих свечей.
— В доме пахло печеньем, — вспоминал Джо. — Лестницу украшали зелеными ветками. А на кухне нам разрешали вырезать рождественское печенье. Тетя Хельга сидела на углу покрытого клеенкой громадного стола и молола кофе для папы на ручной мельнице.
— Правда? — удивилась Люси. — А я помню, что прихожая была слишком узкой, особенно зимой — все эти шубы и сапоги. Еще там стояла напольная вешалка с зеркалом, которую папа называл «болгарской жутью». Хотя мне она даже нравилась, потому что на зеркале была нарисована какая-то дама. А перечисли-ка комнаты, которые ты действительно помнишь, и жильцов, в самом деле сохранившихся у тебя в памяти.
— Папа в кабинете, — тут же сказал Джо. — Это просто. Он разрешал мне затачивать карандаши и вращать глобус. Ведь папин кабинет наверху?
— В мезонине, туда вела лестница; а еще на папину дверь вешали рождественский венок.
— Так. Я помню, как мама внизу звенела в маленький серебряный колокольчик — в комнате с синими занавесками, где обычно ставили елку. Припоминаю, как в столовой тетушка Хельга резала гуся. Теперь перейдем на второй этаж. Тут уже все как в тумане. Ну… в спальне на северной стороне дома — Гаральд. Как-то раз я стоял и смотрел в окно на группу людей в черном, которые шли с цветами в руках. Он сказал: «Траурная процессия. Хоронят кого-то». Больше ничего не могу вспомнить.
— Я спала одна, — продолжила воспоминания Люси, — потому что бедняжка Розвита уехала учиться в университет. И спальня целиком досталась мне. Она напротив той, где спали вы с Гаральдом.
Их сводная сестра Розвита вышла замуж за декадентского художника Ганса Мольбе и умерла вдали от родины, в Париже, в 1940 году. А их брат по отцу Гаральд, отсидевший за свои левые взгляды, теперь работал над созданием газеты в американской зоне.
— Я помню день свадьбы Розвиты. — В голосе Джо послышались стыдливые нотки. — Мне пришлось надеть бархатный костюм. Вот черт, это единственное воспоминание!
— А я хорошо помню. У Ганса была бородка и галстук-бабочка. Гаральд перебрал шампанского, и даже папа выпил лишку. Мама средь бела дня надела длинное вечернее платье. Тетя Хельга так убегалась, что уселась в плетеное кресло под дубом, где у нее случился нервный срыв.
Теперь она начинала понимать, какой роковой, обреченной на неудачу и тевтонской была свадьба. Мужчины постарше нарядились в черные сюртуки и цилиндры. Пошатывавшийся Гаральд взобрался на кованую садовую скамейку и обвинил отца в буржуазных наклонностях. Папа оставил речь сына без внимания и лишь сказал по-английски: «Я — олицетворение сего».