В котелке тушилось варево из свежей зайчатины, пшенки и овощей – жаркое "по-монастырски", – Ирина помешивала его гладко оструганным черепком, пробовала на вкус – готово ли? Егорка сидел чуть поодаль на поваленном стволе, мечтал о чем-то, глядя на причудливую панораму: мглистое редколесье, отливающие серебром проплешины сопок. В мирном пейзаже ему чудилась тяжесть, хотя взгляду открывалась спокойная, полусонная тишь. Тепло костерка облизывало щеки.
Федор Игнатьевич куда-то отлучился, сказав; что вернется аккурат к ужину.
– Тебе не кажется, Егорушка, – спросила Ирина, – что старик окончательно спятил?
– Почему?
– Куда он, по-твоему, поперся на ночь глядя?
– Мало ли, – Егорка пришлепнул комара на лбу. – Нам с тобой его пути неведомы.
Ирина поворошила палкой в костре, вспыхнул багряный фейерверк.
– Чудные вы оба, что ты, что он, – ее голос звучал мягко, завораживал. – Живете, будто вам ничего не надо.
Ему, может, и не надо, но ты, Егорка… Неужели не хочется сбежать отсюда?
Этот разговор она заводила не первый раз, дразнила, сулила неведомые утехи, задевала потаенные струны в его настороженной душе.
– Куда я должен бежать? – отозвался он, предугадывая ответ. Ирина оживилась, обернулась к нему улыбающимся лицом. В походе она совершенно переменилась, от ее дерзости, заносчивости не осталось и следа. Все распоряжения Жакина выполняла покорно и с какой-то веселой охотой. Деликатная, предупредительная, заботливая – сама доброта. Ни разу не капризничала, не жаловалась ни на что. Рука у нее почти зажила.
– Не выдашь старику?
– Не выдам.
– Ой, Егорушка, какой же ты еще пацан! И ничегошеньки о жизни не понимаешь. Да разве для того человек родится, чтобы грязь ногами месить? А ты живешь в глуши, к пню старому притулился, света не видишь – и рад до смерти. Чему, Егорушка? Чем он тебе губы намазал?
Какую порчу навел?
– Мне хорошо с ним, спокойно. Он добру учит.
– Покоя ищешь? В свои двадцать годочков? Не верю!
Очнись, Егорушка. Ты же сокол, не воробушек серенький. Что с тобой? Вижу, как смотришь, съесть готов, а дотронуться боишься. Почему? Я же не кусаюсь.
Егорка чуток покраснел в темноте. Женщина от костра перебралась к нему поближе, зашептала, словно в горячке:
– Сокол сизокрылый, давай вместе улетим… Не пожалеешь, родненький. Ты еще не знаешь, какая я. Все на свете забудешь, и про папочку, и про мамочку… Старик твой большие деньги имеет, сокровища несметные. Ему они ни к чему, а нам пригодятся. По Европе прокатимся на золотой колеснице, в Америку умчимся, в Африку, в Японию, все повидаем, везде погуляем. Так гульнем, что помирать не страшно. С деньгами, Егорушка, весь мир в кармане.
– Да я в принципе не против. Попутешествовать, конечно, неплохо бы.
– Старик убить меня хочет, потому потащил за собой. Ведь ты не дашь меня убить?
– Перестань, Ира. Хотел бы убить, давно бы убил.
– Ты его не понял, Егорушка. Он садист. Ему нравится овечку выгуливать, наблюдать, как она бекает перед смертью, ничего худого не чуя. Они все такие. Уж я нагляделась, привел Господь. Бандюки проклятые! Он с виду елейный, благостный, а пальцы на горле держит. Вон, пощупай, синяки какие, – потянулась к Егорке грудью, жарким телом, и он привычно сомлел. Все ее уловки видел, но всякий раз поддавался, подыгрывал, сладко было поддаваться. Но от последней близости что-то его останавливало, уклоняло, мешало впиться в ждущую, желанную плоть, погрузиться в нее с головой. Так голодный едок, уже занеся вилку над тарелкой, вдруг замечает какую-то подозрительную плесень и мешкает, робеет. Не отрава ли? . – ;
Отодвинулась с горьким вздохом.
– Что же ты за чурбан такой бесчувственный! – попеняла беззлобно. – Я же вижу, что хочешь. Вон как весь набух. Может, пособить тебе, Егорушка? Может, я у тебя первая?
– Гляди, Ирина, подгорит жаркое.
Неподалеку громыхнуло, камень покатился в пропасть.
Жакин возвращался, нарочно шумел, чтобы не застать их врасплох. Вскоре возник из черных кустов, будто сотканный из вечернего прохладного воздуха. Подошел к костру, высокий, сутулый, легкий, с палкой-посохом в руке.
Ирина враз засуетилась, подала миски, кружки. Порезала буханку на досточке.