Но, простояв уже около часа на морозе, никто и не думал расходиться. Давно, казалось, забытое, смутное чувство потерянного родства, общности всех со всеми, хорошо знакомое тем, кто когда-нибудь, подняв воротник, шагал от дома к проходной, окруженные точно такими же, неузнаваемыми в сумерках, не очень выспавшимися и не очень приветливыми людьми: это чувство, сентиментальное и теплое, как грелка к больным ногам, удерживало всех на месте, заставляло сдвигаться теснее.
Наконец зычный мужской голос распорядился через мегафон: "Начинаем движение! Предупреждаю, бояться нечего. Маршрут утвержден в мэрии. Просьба не поддаваться на возможные провокации. В случае стрельбы всем падать на землю. Вперед, друзья!"
Духовой оркестр, подтянувшийся в голову колонны, грянул бессмертный "Марш славянки", и огромная, в пять-шесть тысяч человек толпа медленно потекла по утренним улицам Федулинска.
* * *
Ларионов сидел на автобусной остановке неподалеку от площади. Рядом – жена Аглая. Он не хотел брать ее с собой, но она увязалась. Сказала: "Это наш последний день, Фома. Давай не расставаться".
Он посмеялся над ее бабьей тревогой, у него не было дурных предчувствий. Вероятно, это происходило оттого, что собственную возможную смерть он не считал чрезмерно грустным событием. Было ли из-за чего волноваться? Смерть – такой же пустяк, как насморк или лишний пинок. Есть в мире вещи неизмеримо более важные.
В этот праздничный день он прихватил с собой любимый плакат – картонку на деревянном штырьке с надписью: "Вся власть трудовому народу". Ларионов опирался на плакат, как на посох. Неподалеку покуривали на морозе двое скромно одетых молодых людей, и он знал, что это его личная охрана, присланная тем милым юношей, который навестил их на днях.
– Знаешь, душечка, – сказал он жене, – я думаю об этом мальчике, который к нам приходил, и все больше склоняюсь к мысли, что он необыкновенный человек. Наверное, герой. Наверное, он тот, кто нам необходим.
– Да, – спокойной отозвалась Аглая. – Он похож на тебя, только моложе. Мечтатель, романтик, фантазер.
Всех вас сегодня передавят, как кур. Очень жаль.
Как бы в подтверждение ее слов неподалеку остановился патрульный "бьюик", из него вылезли трое громил, подошли к сидящей на скамейке пожилой парочке.
Один сразу вырвал из рук Ларионова плакат и переломил о колено. Второй несильно, для острастки съездил по уху, но, к счастью, по оглохшему.
– Все бузотеришь, Лауреат, все никак не угомонишься, – дружелюбно заметил громила, изуродовавший плакат, сияя кирпичной, жизнерадостной мордой с выпученными от постоянного переедания глазами. – А что, если мы сейчас твою бабу при тебе оприходуем? Не понравится, небось?
– Яйца отморозишь, – предостерег Ларионов. – Главное свое достояние.
Второй удар он получил в грудь ногой, и два ребра, криво сросшихся, больно укололи селезенку. Ларионов начал задыхаться, и Аглая бережно обхватила его за плечи, помогая разогнуться.
– Ладно, поехали, – заторопился третий громила. – Попозже его заберем.
Патруль укатил. Двое молодых людей подошли поближе.
– Помощь нужна?
– Нет, – выдохнул Ларионов. – Спасибо, что не вмешались. Молодцы.
Сначала на улицу Тухачевского вырвались четыре мотоциклиста, эскорт Рашидова, и следом, на расстоянии двадцати метров, выдвинулся серебристо-голубой "линкольн-400". Сзади, почти впритык, два джипа-"сузуки" с отборными гвардейцами – личная охрана. В таком солидном сопровождении король города выезжал не потому, что опасался подвоха со стороны федулинцев (откуда в этом вонючем болоте?), а из соображений престижа и для ублажения души. По этой же причине на его мощном "линкольне" гудели, выли и раскручивались сразу четыре милицейские мигалки – две спереди, две над задними фарами. Саша Хакасский иногда беззлобно подтрунивал над его провинциальной склонностью к дешевой помпезности, Рашидов не обижался. Что может понять человек, взращенный в золотом коконе, про него, абрека, зубами, кулаками и башкой пробившего стену в большой и прекрасный мир. Возлежа на просторном заднем сиденье роскошной машины, Рашидов покуривал анашу (тоже привычка бездомной юности, никаких суррогатов) и предавался волнующим мечтам, хотя все чаще ловил себя на том, что мечтать ему, в сущности, больше не о чем.