И от помысленного того слова вспомянулась вдруг князю утрешняя молвь с купцом Офонасием, прозвищем Вьюн. А и впрямь вьюном был удалой торговый человек! И в игольное ушко, поди, пролез бы купчина, коли б посулили полушку прибытка. Занесла его нелегкая за лихвою и в астороканский улус. А тут и дружина ушкуйная пожаловала. Едва живота не лишился Вьюн вместях с теми новгородцами. Заедино с ушкуйниками грабили и волочили татары случившихся в городе русских купцов. Ан и здесь вывернулся Офонасий: волчьим нюхом учуял близкую напасть да и отогнал свой учан с товарами вниз по Волге. У татар злоба – что волна: прихлынула, смела, что по дороге попалось, и – нет ее. Через три дня вернулся Вьюн в Асторокань и расторговался с немалою выгодой, заодно вызнавши все подробности кровавого похмелья. О безлепой гибели ушкуйников на Москве уже знали. Купчина же был первым видоком того страшного дела, и потому Дмитрий с ближними слушали его со вниманием.
– Мало кто и за оружье‑то успел взяться, – сокрушенно заканчивал купец. – А всего, сказывают, было тех новгородцев более двух тысячей, и по повеленью Хаджи-Черкеса бесермены поганые спустили побитых в Волгу. Которых мертвяков и мы потом с учана зрели, как плыли они к морю Хвалынскому.
И хоть сам Дмитрий чаял казнить разбойников тех без жалости, а дрогнуло сердце по безлепо загубленным. Упокой, господи, души неразумных чад твоих!
Князь встряхнул головою, прогоняя докучливое воспоминанье: негоже хмуриться на свадьбе, ох негоже. Может, и жениху выпадет завтра по государеву слову трудный путь торить да смерти в глаза глядеть. То – завтра, а ныне слушают молодые возглашенья захмелевших гостей, что час от часу смелее да охальнее:
– Петро! Атаман! Что ж ты к молодой, ровно к иконе прикладываешься? Жены стыдиться – детей не видать!
– А хороша девка была, кум!
– Ничего, девкой меньше, дак молодицей больше!
– А и не так. С вечера девка, со полуночи молодка, по заре хозяюшка!
И с каждым пьяным криком близится тот неизбежный, тот сладко-тревожный миг, когда грянут, переглядываясь лукаво, девки-песельницы:
Тетера на стол прилетела,
Молодушка спать захотела.
Петруше с похмелья не спится,
Дунюшка на ножечку ступает
Да Петрушечку спать созывает:
«Пойдем, пойдем, Петрушечка, спати,
Да осенную ночь коротати!»
И отойдут, и отхлынут все горести мира сего пред золотым звоном тяжелых ордынских монет, кои положил Петр по обычаю в дар молодой жене, впервой снимающей с супруга сапоги. И выльются со сладким стоном добрыми слезами все томительные волнения минувшего дня, которому повторенья нет, как нет повторенья и жизни человеческой.
А и не долго привелось Петру на руке своей сладкие Дунины сны покоить. После Васильева дня созвал его со товарищи Дмитрий на тайный разговор. В малой думной гридне веяло уютным разымчивым печным теплом. За слюдяными оконницами кружились в диковинном танце крупные снежные мотыльки, обволакивая души людей благостным дремотным покоем.
– Скатерть бела весь свет одела. – Дмитрий со вздохом отвел затуманенный взгляд от завораживающей снежной круговерти, улыбнулся раздумчиво. – Сидеть бы так‑то вот посиживать, без тревог да забот на белый свет поглядывать. Токмо, чаю я, скушно бы вскорости стало!
– Истинно, государь. Сиднем сидеть умеет и медведь. А нам – либо в стремя ногой, либо в пень головой!
– Остер язык! – Дмитрий усмешливо глянул на расхмылившегося Занозу. – Смекаю я теперь, про кого сложено: на смирного бог беду шлет, а бойкий сам наскочит. Ан про стремя ты угадал, кмете. Созвали мы вас с князем Боброком заради немалого дела.
Дмитрий, построжев лицом, оборотился к Горскому:
– Помню, сказывал ты, что в Булгаре не раз бывал с новгородскими ватагами?
– Бывал, государь, и град сей добре знаю.
– Еще бы не добре! – вмешался Боброк. – И двух годов не минуло, как взяли ушкуйники Булгар на щит!
– Нахрапом, быстротою взяли, – усмехнулся и Горский. – Кабы успели нехристи ворота затворить, не видать бы нам никакого окупа!
– А много ли взяли? – Дмитрий прищурился.
– Триста рублев.
Князья переглянулись.
– Ну, за эдакими деньгами рати сбирать в поход не с руки, Дмитрий Иванович!