Лауффер был одним из тех друзей, с которым у него установились близкие отношения, но в этих отношениях не было, однако, никакого панибратства, в них чувствовалась скорее какая-то робкая вежливость. Невозможно было представить, чтобы кто-нибудь из них, при том что в их повседневной жизни многое зависело от настроения, позволил бы себе выплеснуть наружу свои эмоции (хотя иногда это было бы даже полезно). Им приходилось делить рабочую комнату на двоих, но только один раз, в самом начале, они повздорили из-за чего-то, а так – без всяких договоров каждый знал свое место, и в спальне тоже, – в доме было только два этих помещения. У них было много общего, и это казалось само собой разумеющимся, хотя при этом если они делали что-нибудь вместе, то это выглядело скорее случайностью; каждый занимался своим делом, и даже внутри дома у каждого из них были свои тропы. Они никогда не ели по-настоящему вместе, просто один подсаживался к другому, если тот решил как следует пообедать, и тогда неизменно раздавался вопрос: «Выпьешь со мной вина?» Если же кто-нибудь из них хотел послушать музыку, то другой не уходил из комнаты, а сидел и слушал как будто безучастно, только, быть может, постепенно втягиваясь, – и тогда мог даже попросить поставить что-то снова.
Лауффер был лжецом; Зоргер при всем внешнем спокойствии и невозмутимости все еще оставался непостоянным человеком, чье непостоянство выражалось порой в резком переходе к абсолютному равнодушию или даже неверности: оба они догадывались или знали дурные стороны друг друга, с которыми они молча мирились (непостижимым образом предчувствуя, когда они должны проявиться, в то время как тот, против кого они, собственно говоря, направлены, продолжал оставаться в полном неведении) и, забавляясь про себя, что каждый из них по отношению к посторонним может вести себя как последняя сволочь, никогда не позволяли себе ничего подобного по отношению друг к другу, радуясь тому, что они уже так долго вместе: рядом с другом каждый казался себе вполне благонамеренным и уж во всяком случае не злодеем.
Их нельзя было назвать парой, даже по контрасту; за все эти годы они стали скорее партнерами и оставались ими даже на расстоянии – сработавшейся командой, но не закадычными друзьями: враги одного спокойно могли быть добрыми знакомыми другого.
У лжеца Лауффера, в общем-то, не было врагов, его лживость замечали только исключительно женщины, да и то немногие; заметив ее, однако, они считали, что владеют теперь какой-то невероятной трагической тайной, которую они должны хранить по гроб жизни, и потому, прибрав Лауффера к рукам, так что весь прочий мир оказывался уже исключенным из этой связи, спешили заключить с ним союз.
Где бы он ни появлялся, он, не прилагая со своей стороны никаких особенных усилий, тут же становился всеобщим любимцем, и люди даже за глаза называли его запросто по имени, причем не только здесь, на американском континенте, где это в общем принято. Конечно, случалось, на него сердились, как сердятся, бывает, на своих кумиров, не более того, но никто бы никогда не позволил постороннему обругать его. При всей его физической непоседливости – правда, когда он, насилуя себя, тихо сидел против погрузившегося в мысли Зоргера, он выглядел как послушный игрушечный мальчик – он с первого взгляда, при всей своей не слишком атлетической, но вместе с тем какой-то забавной и потому казавшейся родной массивной фигуре, производил впечатление счастливого согласия, некоей находящейся в беспрестанном движении середины, в которой хотелось принять участие; в нем, в этом лжеце, было что-то надежное: всякий раз при виде его ты чувствовал какое-то облегчение или просто радость от встречи, даже если он только просовывал голову в дверь.
Правда, он никогда не врал первым, он лгал только тогда, когда читал в устремленных к нему восторженных глазах всех этих благонамеренных – других он просто не знал – некое ожидание Спасителя, которое он, конечно, не в состоянии был бы оправдать, если бы речь шла о долгом общении, но в котором он тем не менее в этот момент не чувствовал себя вправе их обмануть и потому принимался бессовестно и чуть что неприлично врать. Факт оставался фактом: Лауффер, без каких бы то ни было усилий с его стороны, повсюду воспринимался как собиратель сбившихся с пути, так что ему казалось теперь, будто отныне он навсегда обречен на вечную безобидность, в которой он не узнавал себя: он не был бесстрастным бесполым существом, напротив, в глубине души он, в своих собственных глазах настоящий герой, а не такой, каким он виделся тем, кто называл себя его друзьями, уже давно лелеял беззаветную или, быть может, безумную мечту стать великим.