Скользнул взглядом по кладбищу: почти все здесь умерли молодыми; земля, пупырчатая от множества попадавших шишек, расцвеченная крапушками белесых грибов, растущих здесь кучками. Завернул в деревянную церковь, сел передохнуть: занесенные с улицы ветром листья между стульями и на скамейках вокруг стола, на котором разложена библиотека; на органе раскрытые ноты; из примыкающего помещения, в котором располагалась квартира священника, запах пережаренного жира, на котором что-то готовилось на завтрак. На улице взгляд выхватывает развешенные между деревьями одинаково темные вещи индейцев, а за окнами хижин – очертания их обитателей, которые были такими маленькими, что, даже когда они стояли в полный рост, видны были только голова и плечи: вот так он не просто ушел от них, а все же сумел попрощаться.
Ветер был сильным, настолько, что от него на ходу расстегнулись все пуговицы на пиджаке, но вместе с тем теплым, с ледяными порывами, от которых во рту оставался вкус снега. Кошка время от времени останавливалась и провожала взглядом тени в домах; когда он взял ее на руки, она нахохлилась и задышала ему холодом в лицо: она не выносила, когда ее на улице носили на руках.
Сопровождаемый кошкой, Зоргер вышел на берег реки и, замыкая круг (под конец энергичная ходьба перешла в бег), подумал: «Сегодня я впервые увидел дворы вокруг домов и обнаружил, что в поселке есть кольцевая улица».
Уровень воды за последнее время так упал, что между отмелями образовалось множество лужиц, в которых вода бурлила и кружилась так, будто там трепыхалась пойманная рыба: «и здесь все тот же круг». Никого не было видно, и все же со всех сторон из глубины речного ландшафта доносилось эхо людских голосов (вместе с пронзительным писком одной-единственной ласточки-береговушки на фоне шершавых звуков от пустых лодок, скребущих днищем о прибрежный песок), – и Зоргеру показалось, будто все население деревни собралось здесь, в излучине реки, все до единого, как «Большая водная семья»: «только здесь и нигде больше» существовало речное пространство, от истоков до устья, о котором «стоило говорить»; здесь вообще было «единственное место на земле, которое заслуживало внимания» – вот что читалось в линиях строчек, начертанных отступившей водой на песке (кромка противоположного берега находилась уже «по ту сторону последней границы»).
Звуки, доносившиеся из глубины безлюдного речного пространства, были звуками языка индейцев, и все же у Зоргера было такое чувство (хотя он и не понимал ни одного слова), будто он слышит родную речь, вернее, то особое наречие, принятое в той местности, которая некогда была родиной его предков. Он опустился на корточки и заглянул кошке в глаза, которая в ответ на это отпрянула в сторону; а когда он попытался погладить ее, она, по-видимому, сочла эту ласку настолько неуместной за пределами дома, что тут же поспешила удрать от него, – в движениях беглянки было что-то от бегущей собаки.
У его ног широкой полосой тянулся высохший растрескавшийся ил, который напоминал растянутую сеть с почти что правильными многоугольными ячейками (в основном шестиугольными). От долгого созерцания этих трещинок они постепенно начали действовать на него, но не так, как на землю, – они не разламывали его на множество кусочков, а, наоборот, собирали все его клетки (только теперь пустота могла быть заполненной) в некое единое гармоничное целое: от раздробленной поверхности земли взлетало нечто такое, что делало тело мужчины сильным, теплым и тяжелым. И когда он стоял так без движения, созерцая рисунок, он представлял себя своеобразным принимающим устройством, которое принимает не какое-нибудь сообщение или послание, а некую двуединую силу, которая может быть принята его лицом, настроенным на два разных уровня: он действительно почувствовал, что на лбу исчезла поперечная кость, – только потому, что теперь он не мог ни о чем больше думать, как только о том, чтобы подставить этот заслон воздуху; и поверхность книзу от глазниц, почти под прямым углом по отношению к поверхности земли, будто заново обрела черты некоего лица, с человеческими глазами и человеческим ртом; каждая деталь сама по себе, существующая отдельно, – но не по воле сознания; и ему действительно показалось, будто полукружья опущенных век превратились в локаторы. И склоняющаяся все ниже голова означала при этом не просто какое-то произвольное движение, а выражала решимость: «Здесь все решаю я, и только я». Теперь, если бы он открыл глаза, он был бы готов ко всему; и всякий его взгляд, даже устремленный в пустоту, встречал бы другие взгляды; более того, эти другие взгляды самим своим существованием были бы обязаны только ему.